Выбрать главу

— Я тоже так думаю, — серьезно сказал я и почувствовал, что прощен Петром Николаевичем и что он не будет смеяться надо мной.

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

Переезд нашей семьи в Харьков совпал со атрашным известием: «Убит Киров…» Помню газеты, они выходили в широких черных рамках, а внизу листа — черные урны и венки, венки. Все говорили о рисунке одного ленинградского мальчика. Он нарисовал автомобиль, одиноко стоящий под дождем, и подписал:

«Семь часов, Смольный, Кирова все нет». Антон Степанович почти не появлялся дома. Сколько раз он обещал мне поехать за город, пострелять из ружья, но все откладывал и откладывал.

Потом как-то мы пошли с матерью к огромной площади. Замыкали ее высокие-высокие, похожие на небоскребы Нью-Йорка дома. Мы долго стояли перед пятиэтажным зданием с широкими окнами, казалось, что в здании совсем нет стен — одни окна. Мы ждали долго, очень долго, а когда из здания вышел Антон Степанович, бросились к нему навстречу, а он шел, наклонив голову, и о чем-то думал. Почти у самого нашего дома вдруг, как из-под земли, пока зался тот самый командующий с бородой, которого я видел два года назад на аэродроме. Он прямо шел на нас, а Антон Степанович наклонил голову, будто его не видел. Командующий быстро подошел к нему, взял его за рукав.

— Ты что, не узнаешь? — резко спросил он.

— Только что… — начал отец, но командующий перебил его.

— Сегодня ты, а завтра я, понял? Что я, тебя не знаю?

Потом в школе мне подсунули листок. Это была многотиражка Дома Красной Армии. Красным карандашом там были подчеркнуты фамилия моего отца и какие-то страшные слова о нем.

— Это ложь! — сказал я и заплакал. В классе не смеялись, у многих дома было то же самое.

После уроков у выхода из школы меня ждала незнакомая женщина. Она сказала:

— Тебе, Миша, нельзя домой, ты поедешь со мной.

И я ей сразу поверил. А через несколько дней мне купили билет на поезд, уходящий в Днепропетровск, и я уехал.

Родственники, у которых я нашел приют, встретили меня как могли хорошо, но я не мог не почувствовать, что они все время чего-то боялись. «Твой отец умер, — говорили они, — а если кто будет допытываться, ты сам задавай вопросы, понял?» С таким напутствием я пошел в школу. И все было бы хорошо, если бы не пришла любовь…

Как-то наш класс соединили с параллельным. Исполнилось сто лет со дня смерти Пушкина, и какойто очкастый литературовед проводил образцовый урок. Мы должны были написать сочинение о том, как Пушкин жил в ссылке, в селе Михайловском. В класс принесли большую картину, прибитую к рейкам. На ней был изображен Пушкин со своим другом Пущиным, а в сторонке сидела няня Пушкина, Арина Родионовна, и вязала. Литературовед сказал, что на камине стоит бюст Наполеона, и прочел стихи Пушкина о Наполеоне. Потом он сказал, что фамилия художника Ге, просто Ге, но что это, конечно, сокращение, а на самом деле у него длинная фамилия. Тогда поднялась ученица из параллельного класса и заспорила; она говорила, что у художника просто такая фамилия и что литературовед говорит неверно. Она была такой смелой, все с таким вниманием слушали этот спор, что для меня вопрос был точно и до конца решен.

С мучительной ясностью я вспоминаю этот вечер. Была теплая-теплая осень, а пока мы добрались до улицы, на которой она жила, совсем стемнело. Мы то подходили к ее дому, то возвращались назад, а я все говорил и говорил, и о себе, и об Антоне Степановиче, о его друзьях, о которых я уже прочел в газете, что они «враги народа». Впервые за много дней я нашел внимательного слушателя.

Потом она сказала мне, что я сволочь, и ушла домой, а я покрутился еще немного перед ее домом и также ушел.

А через несколько дней неожиданно вызвали меня к директору школы. Это был высокий мужчина с большими красными ушами, из-за них он получил кличку «Лопух». Он долго беседовал со мною о самых различных вещах, а потом спросил:

— Почему это вы, Мельников, не раскрываете свою душу?

Я почувствовал в этом вопросе какой-то пугающий намек, растерялся и, преодолевая робость, ответил:

— Вам, как коммунисту, должно быть известно, что души нет, это просто свойство материи…

— Без родителей не приходи, — внушительно сказал директор. — А сейчас собирай книжки — и марш домой.

Потом было пионерское собрание. Меня спросили, как меня принимали в пионеры. Я рассказал, что в пионеры меня принимали в воинской части, что мы присвоили звание почетного пионера командиру этой части, а пионервожатый заметил:

— Вы нарушили свою клятву, Мельников, вы уже тогда лгали тем красноармейцам, перед которыми читали свою пионерскую присягу, вы уже тогда лгали тому командиру, наверно заслуженному большевику, которого вы произвели в почетные пионеры. Мне стыдно за вас…

— Этот большевик был мне отцом, — сказал я. И пионервожатый тотчас же сказал:

— Тем хуже, тем хуже…

А когда в класс вошла она, у меня захватило дыхание. До последнего мгновения я не верил, что это она все рассказала директору школы. Теперь сомнений не оставалось.

Она была всегда хорошей ученицей, у нее была хорошая память, отличная память, и она ничего не забыла, а потом, когда она гордо откинула назад свою красивую голову и сказала, что я сволочь, пионервожатый спросил:

— Она вам сказала это тогда, вечером?

И я подтвердил, что да, сказала.

— Так вот, — заявил директор, — если бы не сказала, то на этой скамье сидели бы и вы и она.

Я, правда, не сидел на скамье, я сидел за партой, подтащенной к доске ближе, чем другие парты, но понял, что это была скамья…

Дома все были в ужасе. «Мальчишка, сопляк, влюбился! Этого еще не хватало! Мы все в анкетах ручаемся, что не имеем среди родственников „врагов народа“, а он?!» Директор школы заявил, что меня переведут в спецдетдом, но не исполнил своего обещания: неожиданно его самого забрали. Я отделался далеко не «легким испугом».

МЫ — МУШКЕТЕРЫ!

А жизнь продолжалась. И весна следовала за весной и приносила с собой волнения экзаменов, и радость каникул, и первое в году купание, когда после экзаменов мы все отправлялись прямо к Днепру, а вечером обследовали сады в поисках еще не сорванной сирени; утром внимательно осматривали ее душистые цветы, а когда находили цветы с пятью лепестками, то немедленно их съедали. Это приносило счастье.

В классе появился культ «трех мушкетеров». Нашелся Портос, самый крупный мальчишка в нашем классе, который на все, что ему ни говорили, сопел носом и говорил: «Фу-у-у-у, глупо!», и класс повторял за ним хором:' «Фу-у-у, глупо». Все остальные претендовали на роль Д'Артаньянов. И вдруг это увлечение получило вполне реальную почву: при городском управлении физической культуры была организована студия фехтования.

В маленькой комнатке на Баррикадной улице собирались Д'Артаньяны со всего города. С каждым днем их становилось все больше и больше, и занятия пришлось перенести на стадион.

Нас тренировал бывший чемпион Украины Белокопытов. Могучий и веселый, сам страстно влюбленный в свое нелегкое искусство, он самозабвенно тренировал свою ватагу. С какой неподдельной радостью командовал он по утрам: «Первые номера… Коли!.. Вторые номера… Коли!» И сотня шпаг сверкала в свежем утреннем воздухе, соревнуясь в блеске с красавцем Днепром, безмолвно катившим свои волны как раз под нами. Наш учитель особенно отличал одного мальчишку, тот когда-то уже занимался в другой студии, и его шпага мгновенно находила уязвимое место в защите любого из нас. Этого было достаточно, чтобы между нами вспыхнула непримиримая вражда. Будто в шутку, но пребольно я вытянул его шпагой поперек спины — вернее, чуть ниже, и война была объявлена. Теперь на занятия сходились две многочисленные враждующие группы, и со дня на день должно было разразиться нешуточное побоище.