Выбрать главу

— Вон он, — сказала зло Татьяна и показала на меня.

— Добре, — кивнул Ярчук.

Встреча с Ярчуком мне не улыбалась. В середине последнего урока я отпросился «на минутку» и через форточку соседнего класса, ученики которого уже ушли' по домам, вылез на улицу и кружным путем отправился домой.

Вскоре я вошел во вкус «охоты». Ребята из моего класса вели разведку, и я выбирался из огромного, на целый квартал школьного здания в самых неожиданных местах.

— Как тебе не стыдно, Танька! — сказал я нашей красавице. — Я ведь не нарочно, я ведь извинился.

Татьяна очень удивилась и заверила меня, что давно взяла слово с Ярчука меня не трогать, так как синяк уже стал проходить.

— Не понимаю, что ему от тебя нужно? — сказала она.

Но Ярчук ловил меня не только после уроков, я сам видел его дежурившим у ворот моего двора. Вид у него был совсем мирный, и я решил подойти к нему.

— Ну, чего ты меня так боишься? — спросил Ярчук. — Мне ведь с тобой поговорить надо… Но так, без свидетелей. У меня к тебе дело…

Мы отправились в парк Шевченко, вышли на голый обрыв над Днепром, и Ярчук вынул из кармана клочок исписанной бумаги. Это было письмо от Антона Степановича. Оказывается, отец Ярчука сидел в одной камере с Антоном Степановичем. Отца Ярчука неожиданно освободили, а Антон Степанович, зная, что родственники моей матери живут в Днепропетровске, откуда был Ярчук, написал несколько слов, своих последних слов…

Ярчук куда-то ушел, а я сидел на теплом рваном камне над Днепром, и все перечитывал такие дорогие для меня строки, и вспоминал Антона Степановича. Его доброе лицо, его израненные врангелевской шрапнелью руки, большой палец правой руки так и остался навсегда неподвижным, вспомнил нашу последнюю прогулку, уже после того, как его исключили из партии. Мы поехали на трамвае к лесопарку, в тот день падал мокрый снег, а потом выглянуло солнце. Мы скатали вдвоем огромнуюснежную бабу. Комья были так тяжелы, что за ними оставалась дорожка чуть-чуть зеленого зимнего дерна. Потом мы купили большое кольцо сухой колбасы и закусывали прямо возле нашей снежной бабы, а вокруг стояли высокие ели, покрытые пластами талого снега. Антон Степанович верил, что все обойдется, не может же быть иначе, но был грустен и озабочен. Его так тяготило вынужденное бездействие. Мы вернулись домой, и он долго и тщательно брился, а потом сказал мне: «Ну вот, сынок, я и заработал два с полтиной, а парикмахер не взял бы меньше за такое бритье».

Нет, я не верил, не мог верить, что его нет в живых.

Но Ярчук рассказал о другом…

ТЕТЯ ФРОСЯ

Мою мать спас дворник того дома, где мы жили. Это был мудрый неторопливый старик. Он всю жизнь был дворником, а следовательно, всю жизнь — понятым при бесчисленных обысках и арестах, С пятого года его будили ночами и вели сонного в те квартиры, где проживали не угодные царскому правительству люди. Он видел их близко, на его глазах эти люди расставались с семьями. Видел и проникся к революционерам глубочайшим уважением. Потому и пошел он в годы гражданской войны за большевиками, многих из которых знал еще с пятого, грозно прогремевшего великим пролетарским гневом не только в Питере и Москве, но и здесь, в Харькове.

В ночь, последовавшую за арестом Антона Степановича, моя мать собрала в свой портфельчик, с которым ходила в школу, все «необходимое» и стала ждать. Но шел час за часом, а за ней никто не приходил.

Утром к ней постучался дворник.

— А чего это вы сидите? — спросил он. — Чего, говорю, сидите?

— Но ведь должны прийти? — ответила мать.

— И вы так сидите и ждете? Придут, обязательно придут, а чтоб вашего духу здесь и не было. Уезжайте, куда хотите уезжайте. Россия большая, а на вашу бумажку другая бумажка ляжет, вас и забудут. Вы что? У бога теля съели?

В ту же ночь жена дворника, «тетя Фрося», как ее называли мальчишки, ночью выехала вместе с моей матерью в деревню, где проживала ее сестра. Сестру тетя Фрося не видела тридцать лет. Ночью они сошли на станции Каменка, пошли по незнакомой темной дороге в ночь. Спрашивать ни у кого не хотелось, каждый куст, каждый звук пугали женщин. Наконец они подошли к околице, постучали в окно первой хаты.

— Сестрица! Сестрица! — позвала тетя Фрося. Долго она звала, тихонько стучала в ставень, потом из хаты вышла пожилая женщина. Со сна не могла понять, кому это она понадобилась в такую темень.

— Ты меня, Фроську, не узнаешь? — чуть не плача, спрашивала ее тетя Фрося. — Я ж твоя сестра!

Потом женщина узнала тетю Фросю, и они обнимались и плакали, а узенький серп молодого месяца тихо светил над уснувшим селом.

Вошли в хату, и на вопрос сестры: «А то ж хто за женщина?» — тетя Фрося сказала: «В горе она, мальчонку потеряла, в горе она».

Этого было достаточно. Мою мать положили в «зале», на сундуке, в котором когда-то хранилось приданое и тети Фроси и ее сестры, и всю ночь тетя Фрося похлопывала рукой по плечу моей матери и говорила:

— Спи, спи спокойно. — Так она убаюкивала и чужих детей, когда была в няньках, а человек в горе разве не тот же больной ребенок.

ИГНАТЬЕВ

Все началось с того, что я вновь стал вырезать из черной и белой бумаги разные фигурки. Были среди них и «иллюстрации» к «Витязю в тигровой шкуре». Я только что прочел эту книгу, и ее мудрые и страстные стихи все время звучали у меня в ушах. Вырезал сцены охоты, и бой Тариэля с тигром, и штурм неприступной крепости каджей. Потом вложил все в конверт и отослал в Москву, куда к тому времени переехала мать. Они попались на глаза одному мальчику, Грише, жившему по соседству с известным в то время художником Игнатьевым. Художник этот был премирован автомашиной и часто катал на ней ребят.

— А знаете, — сказал ему как-то Гриша, — я недавно видел, как один мальчик вырезывает из бумаги, очень здорово.

Игнатьев подробно расспросил Гришу, где и когда он видел эти вырезывания, а потом сказал:

— Вот что, Гриша, пусть мать этого мальчика покажет мне его работы, хорошо?

Игнатьев просмотрел мои «иллюстрации», потом сказал:

— Где он сейчас? Ему нужно быть в Москве, я помогу с пропиской.

На маленьком листочке бумаги под маминым заявлением о моей прописке он добавил бисерным почерком: «Присоединяюсь к просьбе. Способной к искусству молодежи следует помочь…» И подписал:

«Профессор-художник Игнатьев».

— К сожалению, для милиции просто художник мало что значит, вот и пригодится мое ученое звание, надеюсь, что пригодится…

Игнатьев назначил нам к восьми, но уже в половине седьмого мы с матерью вышли из дому. Идти было недалеко, но и сидеть дома мы уже не могли. Против дома, в котором жил Игнатьев, располагалось какое-то посольство, и высокий милиционер в дохе расхаживал перед ним, поскрипывая валенками. Одинокие фонари освещали серые дома, чугунную решетку перед посольским особняком, синесерое низкое небо. И скрипящий снег, и блеск какихто очень крупных снежинок, и шум, доносящийся с Арбата, да и сам воздух были московскими, не чужими, нет, а именно московскими.

И вот — время! Стало трудно дышать. Незнакомый подъезд, лестница (сколько раз я буду потом взбегать по ней одним духом!). Высокая дверь, на почтовом ящике надпись от руки: Игнатьев. Он и открыл нам дверь.

Я поднял голову, но недостаточно высоко, чтобы взглянуть ему в лицо.

— Прошу, Михаил, заходите, — сказал тихо Игнатьев.

Я украдкой посмотрел на него. Он был очень высокий и очень сильный. У него были седые волосы и большие очень темные глаза. А руки его оказались тоже большими, теплыми, как у рабочего, который голько что обстругал доску.