Требуются перемены.
Ты чувствуешь это, знаешь – нужна встряска. Да, конечно, приложив некие усилия, нетрудно убедить себя в том, что желание перемен временное, что оно ложное, и если перетерпеть, пройдет. И действительно проходит. Ты остаешься. Там, где был, с кем был, каким был. Но это потеря. Ты не стал другим, хотя все естество твое требовало перерождения. Да, ты проявил силу воли, одолел себя. Но свежие ростки, которые выбросила было твоя душа, засохли и отвалились.
Теперь ты чаще оказываешься прав, все реже случаются ошибки, твои заблуждения стали безобиднее, они ничем не грозят тебе, они никому ничем не грозят, и ты склонен в этом видеть достоинство. Милые слабости, невинные причуды, гастрономические капризы – это все, что осталось от твоих безумств и смятений. Ты стал неуязвимее. Всему знаешь цену, трезв, спокоен, сыт. И почти забыл о тех временах, когда до болезненной дрожи хотел перемен в своей жизни. Удалось перетерпеть. Ну что ж, поздравляю. Теперь ты гораздо сильнее. Ты выздоровел. С чем я тебя и поздравляю.
...В Одинцове все было залито солнцем, играли бликами ручьи, разноцветная россыпь пасхальных яиц украшала платформу, и даже в вагонах электрички пол был усеян скорлупой. Катя, выглядывая из окна, радовалась, видя на пригорках первые весенние цветы. Но это были не цветы, это была все та же пасхальная скорлупа. А Шихину она напоминала румяные лица друзей. Сутки назад он видел их на таком же перроне в тысяче километров отсюда. Все были возбуждены вином, растревожены расставанием и тостами. Да, ты уезжаешь, но мы останемся верными и преданными. Ни злые силы, ни корысть, ни слабость не заставят нас усомниться друг в друге, а иначе зачем жить? Разве не стоило уехать только ради того, чтобы услышать подобное? К Автору, например, никто с такими словами не обращался, и это его очень огорчает. То ли не уезжал он так решительно и бесповоротно, то ли с друзьями ему не повезло.
Шихин с трудом открыл заваленную мокрым снегом калитку, протиснулся в узкую щель и оказался в колючих зарослях боярышника. Среди голых ветвей темнел деревянный дом. Следом в калитку вошла Валя. Последней на участок проскользнула Катя, едва не потеряв очки в ветвях боярышника.
По обе стороны крыльца росли кусты. Серые, колючие, в клочьях чьей-то шерсти. У кустов чернела дыра, и из-под дома кто-то напряженно смотрел на пришедших. Когда Шихин наклонился, в дыре уже никого не было.
– Это розы, – сказала Валя, показывая на кусты. – Хозяйка сказала, что это розы.
– Розы – это хорошо, – ответил Шихин. И поднялся по заснеженным ступенькам на террасу.
На снегу четко отпечатались чьи-то следы. Были и раздвоенные копыта, и сплошные, были следы с подушечками, с коготками, мелкими цепочками тянулись отпечатки лап величиной со спичечную головку, попадались звездчатые следы, оставленные не то петухом, не то вороной. Но больше всего Шихин удивился следам босых человеческих ног. Следы возникали и исчезали без продолжения, тянулись к перилам открытой террасы и обрывались, начинались у бревенчатой стены и через несколько шагов снова пропадали.
– Их не было, когда я сюда приезжала, – озадаченно проговорила Валя.
– Домовой выходил подышать, – ответил Шихин, возясь с замком.
– Белки! Смотрите, белки! – закричала Катя скорее с ужасом, чем с радостью.
– Да, это белки, – согласился Шихин невозмутимо, но все ликовало в нем, все трепетало в счастливом волнении.
Открыв наконец ржавый замок, он распахнул большую дверь, сколоченную из толстых досок, и ступил в сырую темноту дома. Вначале шли сени, уставленные досками, банками, ведрами, лопатами, потом еще одна дверь – в жилую часть дома.
– Здесь где-то выключатель, – напомнила Валя.
– Найдем. – Шихин принялся шарить в темноте, натыкаясь на бревна, свисающую паклю, торчащие гвозди.
Загорелась маленькая желтая лампочка на длинном мохнатом шнуре. Свет ее не достигал всех углов, но и так было видно, что пол в кухне просел и косо уходит вниз, печь рухнула, сквозь стены в большой комнате пробивались солнечные лучи. Стекол в рамах не хватало, вместо них старушки вставили картонки, но за зиму они промерзли, размокли, покоробились, внутрь намело снега. В осевшей печи послышался сильный, быстрый шорох и тут же затих, будто кто-то замер, готовый скрыться.
– Мыши, – прошептала Катя.
– Нет, скорее, крысы.
– Что же они едят?
– Зимуют, – неопределенно ответил Шихин.
– А теперь, когда мы здесь... они уйдут?
– Трудно сказать... Может быть, им здесь нравится.
– А они нас не покусают?
– Вряд ли. А вот стащить чего-нибудь могут. Это им раз плюнуть. Ну, ничего, разберемся.
Вторая печь была цела, но когда Шихин открыл чугунную дверцу, оказалось, что внутри все завалено сырой слежавшейся сажей. Из печи дохнуло запахом жженых кирпичей, мокрой глины, старого жилья.
– Похоже, старушкам здесь доставалось.
– Под тремя одеялами спали. А вообще... как тебе дом?
– Отличный дом.
– Нравится? – недоверчиво переспросила Валя.
– Никогда не видел ничего более прекрасного.
– А ничего, что здесь... легкий беспорядок?
– Впереди лето, – беззаботно ответил Шихин, чему-то смутно улыбаясь. – Впереди долгое теплое лето. Разберемся.
– Смотри, они оставили нам стол, стулья, лежаки...
А еще старушки оставили настольную лампу, правда разбросанную по углам дома, но все ее части оказались целыми – от молочно-белого колпака причудливой формы до литого медного основания. Оставили розово-голубую стопку журналов «Китай», где на громадных обложках были изображены то русский с китайцем, по-братски обнявшиеся навек, то щекастые китаянки с нежной кожей, в воздушных одеждах и в таких изысканных позах, что непонятно было, то ли они танцуют, то ли завлекают, как умеют, то ли у них работа такая. На чердаке Катя обнаружила два самовара с царскими медалями, три чугунных утюга и уйму непонятных вещей, которые хотелось чистить, драить, чинить и расставлять по полкам.
На участке возвышался такой роскошный дуб, что он и поныне снится Шихиным, хотя с тех пор прошло много лет и живут они в грязно-сером пятиэтажном сооружении, оборудованном водопроводными трубами, газом и канализацией. На закате его можно было принять за скалу, ночью он казался фантастическим сооружением, а на восходе походил на сгусток таинственного тумана. А днем, днем он превращался в дуб. Остались после старух и пять антоновок, которые в первый же год принесли столь обильный урожай, что яблоки пришлось ссыпать в дальнюю холодную комнату, и всю зиму оттуда распространялся по дому освежающий запах зеленовато-золотистых антоновок – легких, бугристых, с медовыми прожилками на срезе. Таких громадных яблок Шихины не встречали в своей жизни, вполне возможно, что таких яблок больше нет и никогда не будет.
А кусты боярышника у калитки! А шиповник! А орешник с рыжими белками! А малиновые заросли, в которые однажды забрался небольшой медведь, но, напуганный собаками, с шумом и треском умчался в лес. А ель!
Ведь было – стояла посреди заснеженного сада елка в разноцветных новогодних лампочках, увешанная кусочками сала, хлеба, колбасы, и окрестные птицы, привлеченные щедрым застольем, собирались со всего леса. И грудастые снегири слетались, и желтые синицы, нахальные воробьи скандалили с утра до вечера, тяжелые вороны, стыдливо похаживая в сторонке, даже тропинку в снегу протоптали, не решаясь включиться в гам всей этой мелюзги.
Окно из кухни смотрело в дубовую рощу, постепенно переходящую в березняк, в сосняк, а дальше – озера, ручьи, лесные тропинки. Изредка, в тихие зимние вечера, на поляну выходили лоси. Настороженно втягивали воздух трепетными ноздрями и, уловив в нем что-то, снова уходили в лес, не торопясь уходили, с достоинством. Темными тенями скользили между дубами кабаны, казавшиеся в сумерках громадными и опасными.
А вдоль забора к осени появилось видимо-невидимо чернушек. На всю зиму запасались Шихины солеными чернушками. А под елями встречались маслята. А под березами, сами понимаете, подберезовики. А однажды среди всего этого роскошества вымахал огромный белый гриб. О, сколько было шуму, криков, суеты! Прибежали соседи спросить – не случилось ли чего. «Случилось! – отвечали им. – Случилось!»