Выбрать главу

— Знаешь, за что они меня шуранули?

— Понятия не имею, — донесся голос Вали из кухни. — Какая разница! Они могли выгнать тебя за то, что Катя носит очки, за то, что ты не подписался на «Флагоносца», или как там вы называете эту газету, за то, что ты подписался на нее трижды, за то, что фельетон назвал «Питекантропы», а не назвал «Неандертальцы»... Все это чепуха. Иди чай пить.

За чаем они обсудили происшедшее, включая прощальные тосты, срочное бегство Валуева в командировку, осчастливленную неожиданной вестью воспитательницу — нам нет надобности воспроизводить весь разговор. Как это обычно бывает, они повторялись, по нескольку раз возвращаясь к волнующим моментам, и за это время поужинали, помыли посуду, уложили Катю спать. Потом позвонила веселая Игонина, потом грустная Моросилова. Обе заверили Шихина, что ему крепко повезло, что они страшно завидуют его свободе и независимости, тому, что ему не нужно завтра идти в редакцию, в эту постылую контору, вызванивать, выбивать, выпрашивать у заводских диспетчеров производственные успехи, случившиеся за ночь, тому, что он не обязан сдавать эту унизительную обязаловку — Прутайсов высчитал, что газета сможет выходить только в том случае, если сотрудники ежедневно будут класть на стол по двести строк каждый. Шихин уныло благодарил, а сам думал, что и в самом деле тягостно каждый божий день сдавать двести победных строк.

Ну ладно, хватит об этом. В конце концов Автор затеял вовсе не производственный роман. Это повествование о личной жизни героев, об их маленьких, невидимых миру горестях и радостях, об их отчаянной попытке сохранить в себе какие-то крохи достоинства, вырастить дите, и чтоб не все в нем было растоптано, чтоб хоть слабые ростки совестливости, порядочности оставались в этом бедном очкарике, посапывающем на диване и все еще вздрагивающем от окриков любимой воспитательницы.

И, наконец, поздним вечером, в полной темноте, уже, простите, в постели, Валя произнесла слова, перевернувшие жизнь Шихина и наше повествование.

— В этом городе нам больше делать нечего.

— Почему? — спросил Шихин. — Есть телевидение, радио, другие газеты.

— Ты еще не наелся этой? Тебя нигде не возьмут. Ты меченый. Тебя выгнал не Прутайсов, тебя выгнал... Порядок. Будем перебираться в Москву.

— Ну что ж, — согласился Шихин. — Тоже, говорят, город ничего.

— С завтрашнего дня начнем разменивать квартиру. Авось кто-нибудь соблазнится нашей берлогой.

— В Москву так в Москву, — проговорил Шихин, засыпая. И, провалившись в сон, снова оказался на заседании редколлегии. Но сейчас редактор выглядел сущим чудищем — единственный глаз его сверкал посредине лба, был Прутайсов без одежд, сплошь заросший клочковатой рыжей шерстью, не такой густой, как у обезьян, но гораздо гуще, нежели мы привыкли видеть на людях. Челюсть у Прутайсова выступала вперед, а скошенный назад лоб слегка нависал над лицом. Но больше всего поразился Шихин не внешностью Прутайсова, а его поведением — на виду у всех членов редколлегии он бесстыдно домогался Игониной, прилаживаясь к ней то с одной стороны, то с другой, хватал волосатыми лапами ее голые коленки, а Игонина хохотала, не то пытаясь образумить редактора, не то делилась с ним своими опасениями:

— Володя, вокруг же люди, Володя...

— Где люди? — спрашивал Прутайсов, бешено поводя красноватым глазом, пылающим первобытной страстью. — Не вижу никаких людей!

— А кто же они, Володя? — игриво спрашивала Игонина, отталкивая Прутайсова и одновременно подсаживаясь к нему на колени.

— Питекантропы! — ревел Прутайсов. — Питекантропы! Питекантропы!

Тхорик тоже был без привычных своих штанов и пиджака, но он оказался пернатым, на нем росли перья, причем какие-то рябые, несвежие, на голове прорезался красноватый гребень, и руках он держал красную папку с надписью в правом верхнем углу — «На подпись». Этой нанкой Тхорик пытался прикрыть у Прутайсова одно место, которое откровеннее прочих говорило о его желании немедленно возобладать хохочущей Игониной. Тхорик следил за тем, чтобы даже в этом положении Прутайсов выглядел достойно, как и подобает редактору газеты «Молодящийся стяг».

Моросилова стояла одинокая, совершенно нагая, разве что на ногах были длинные черные чулки и новые блестящие калоши с алыми внутренностями. Ее никто не домогался, и она в задумчивости листала свой блокнот с записями о производственных достижениях металлургов, прокатчиков, шахтеров.

На шкафу, свесив ноги, пристроился Нефтодьев, и сидел он точь-в-точь в такой же позе, в какой скульптор Марк Матвеевич Антокольский изобразил Мефистофеля. Единственно, чем отличался Нефтодьев — перстнем на большом пальце левой ноги. Перстень был громадным, выглядел потертым, покрывавшая его медь во многих местах слезла, и стало ясно, что он вовсе не золотой, а скорее всего алюминиевый, да и вместо драгоценного камня в него было вправлено куриное яйцо, правда, раскрашенное, как на Пасху.