- Зачем ты обманываешь фрау Марию, русский Иван? Зачем ты говоришь ей неправду? Фрау Мария - ваш муж отвез сегодня ненужных нашей святой империи женщин и детей к месту расстрела, он хорошо нам послужил... А теперь я хочу слушать дальше, рассказывай, русский Иван - их ведь раздевали перед расстрелом? Ты ведь должен был все видеть, рассказывай нам всем какие у них тела? Какие тела у русских женщин, рассказывай, а то придется фрау Марье раздеваться.
Иван уже при первых словах вскочил и бросился к ней, обнял так сильно, что, казалось, затрещали кости и заглядывая ей в самые глаза, роняя болезненные слезы, закричал:
- Это не правда! Слышишь, слышишь - не правда это все, Марья! Ну вот скажи - кому ты поверишь больше: мне или ему... ну скажи - ну могу я тебя обманывать - да стал бы я этим гадам выслуживаться, да еще так... Да лучше уж сдохнуть чем такое, что он говорит, творить! Ну посмотри мне в глаза, пожалуйста, Марьюшка, любимая моя, душенька, посмотри!
И он весь вывернулся к ее глазам, весь бросился к ним и действительно смотрел в них честно, как смотрит человек, сказавший правду. И он смотрел так не потому что сам поверил в сказанное, хоть ему и хотелось поверить нет, то что он пережил, так же ослепляюще ярко плыло перед его глазами - он просто всею своею обратившейся в боль душою жаждал чтобы Марья поверила ему, и весь он обратился в эту ложь... Он даже сел на колени перед Сашкой и уткнувшись ему в плечо застонал:
- Скажи, разве может папа немцу служить, а?
- Не мог, - тихо шепнул Сашка и уткнув бледное личико в подол маминого платья беззвучно зарыдал.
Карапуз ожидал нечто подобное и теперь улыбался вовсю, обнажая ряды желтых, больных, по всей видимости, зубов. В угоду ему покаркивал, нервно вздрагивая, и переводчик...
А для Ивана продолжалась пытка - голова раскалывалась, не в силах удержать в себе столько боли, он вглядывался в Марьины глаза, а она, сразу же ему поверив, целовала теперь его...
Иван не воспринимал этого - сам того не осознавая, он погрузился в маленький, огороженный стенами кровавой пыли мирок. И он не чувствовал Марьиных поцелуев, а слышал лишь дребезжащий рокот танков. И ему чудилось в ее глазах презрение. Он сорвался в угол, схватил там икону и, став перед Марьей на колени, заголосил иступлено:
- Я ничего не делал, Мария! Христом богом клянусь - ничего не делал! Провалиться мне на этом месте, век в аду гореть, коли вру! Ну поверь ты мне, а не им... чтобы они не говорили, все равно мне верь! Я Христом богом клянусь - лучше бы сдох я, нежели стал такое вытворять!
И он обсыпал поцелуями икону и ее ноги и Сашеньку, затем заваливаясь во все стороны бросился к печи, схватил на руки стонущую Ирочку и ее стал целовать и все орал, чувствуя лишь одну боль:
- Вот всем святым клянусь: последней ночью, месяцем, барышней на картине - не выслуживался я им! Никого никуда не возил, ни детей, ни матерей, ни девочку ту... А про бабушку со внучкой на руках будут говорить - ты им не верь, слышишь, Марьюшка?!
Из обеих ноздрей у него сильно пошла кровь и он, исчерпав в этот истерический всплеск последние силы, безжизненно рухнул на пол.
* * *
Он не знал - жив ли он, или же умер и попал в ад...
Это было бесконечное мучение, безумное, непригодное ни для кого существование без единой минуты покоя. Некогда плавно плывущая, шелестящая зеленью, переливающаяся пением птиц и голосами домашних жизнь лишь иногда вспоминалась ему как невозможное райское чудо. Его новое существование продвигалось вперед все новыми и новыми надрывами. Мир потерял свои четкие очертания, и клубился кровавой густой пылью...
Мир разрушился - дни не шли больше плавной чередой, но перемешивались меж собой в дребезжащей агонии.
Кажется, в один из этих дней Марья целовала его и кричала ему на ухо:
- Я верю тебе, верю! Не мучь себя, не изводи!
Но быль ли это сон или же явь он не знал: ночные ведения, и дни - все перемешалось и вот уже кричит на него из душного облака заполнившего собой всю горницу Марья:
- Падаль! Выслужился, да?! Нас хотел спасти?! Детишек значит подвез им, да? Ну еще и старушку с младенцем выдал! - и плевок...
Прояснение наступило в час, когда плотная, серебрящаяся яркими звездами осенняя ночь окутала землю. Несколько прошедших солнечных, пролетевших для Ивана в бреду дней, сохранили последнее в этом году свежее тепло. Окно было приоткрыто и с улицы, вместе с густым, печальным шепотом умирающей листвы влетала еще и блаженная ни с чем не сравненная прохлада.
Иван сидел согнувшись в бараний рог за столом и теребил завязшую в манной каше ложку. Марья хлопотала рядом с ним, а из соседней горницы едва слышно долетало пьяное бормотание фашистского карапуза. На лавочке у блещущей яркими язычками печке сидела, широко раскрыв невидящие глаза Ирочка - за последние недели она не вымолвила не единого слова и на все расспросы лишь мотала головой, рядом с сестренкой сидел и Сашка, и потирал свои необычайно большие уши - это "жердь-переводчик" придумал себе развлечение: он ловил Сашку и сев на стул начинал выкручивать мальчику уши. При этом он внимательно следил за выражением его лица, и, когда Саша начинал плакать, качал головой и с укором говорил:
- Ты должен быть хорошим бойцом! Ты ведь будешь сражаться за нашу империю? Так ведь? Отвечать!...
Сашка стоял перед ним и, хлюпая носом, отрицательно покачивал головой. Но переводчик уже трепал его за щеку и добродушно бормотал:
- Ты должен терпеть боль - ты будущий солдат. - и вновь начинал выкручивать ему ухо внимательно наблюдая за выражением лица...
Теперь переводчик ушел куда-то в сад... Марья вдруг села перед Иваном и с болью скорее простонала чем проговорила:
- Что ж ты не расскажешь ничего, Иванушка. Где ж ты был сегодня, где вчера был? Куда они тебя заставляют ездить? Расскажи... То что они то говорят я не верю ни слову... Ты ночью то вчера как кричал, метался, они аж из дома прибежали, помнишь то?