Теперь Иван со стоном поднимался с размытой слякотью, дворовой дорожке и смотрел на Ханса... хотя нет - в умирающем свете, перед ним стоял уже не Ханс, не тот Ханс, которого ждала где-то в далекой немецкой деревне девушка по имени Хельда; не тот Ханс, который обещал научить Ивана игре на губной дорожке, а безымянное, жестокое и тупое чудовище по имени "жердь". И те, принесенные светом далеких звезд, опьянившие Ивана мысли казались теперь глупыми, и вновь Иван проклинал себя за слабость: "Разнежился вчера, звездочками залюбовался, с фашистом, с этим гадом, который моему сыну уши рвет, да над женой измывается разговорился... черт, забыл видно, как такие же как к забору нашего бойца гвоздями приколачивали, а там ведь кровь до сих пор осталась - в доски въелась и ничто ее не смоет. И девочку ту в белом платье забыл, и сотни других детей и взрослых, забыл, забыл, падаль, под светом звезд о сотнях, которым шеи прикладами перебивали, а они еще хрипели..."
Он, слегка покачиваясь, стоял перед "жердью", и буравил его мутными, ненавидящими глазами, и этот, обычно невосприимчивый к чувствам "низших существ" фашист отдернулся; сморщился, словно от удара, и сам с размаха ударил Ивана в щеку...
И переводчику казался теперь невозможным ночной разговор, он чувствовал себя оскорбленным, показавшим свою слабость перед низшим существом. Теперь и его глаза налились бешенством. И он взорвался в истерическом визге:
- Свинья! Рус свинья! Гр... Не смьеть на мьяне так смотреть! Раб! Р... Раб! Свинья!
Быть может, Иван тут бы и вцепился в него и перегрыз, как разъяренный и голодный волк, ему глотку, но тут захлебывающееся, словно тонущее в болоте, стрекотание мотора привлекло его внимание. В последние дни, не так уж часто по улицам Цветаева ездили машины и мотоциклы, но все же никого их напряженным гулом нельзя было удивить. Но этот захлебывающийся треск привлек внимание Ивана; в прерывистом рокоте мотора послышались ему панические нотки, словно бы мотор кричал на всю, занесенную грязью, забрызганную кровью, изуродованную землю: "Они гонятся за мной, только бы побыстрее укатить... др-др-др... только бы побыстрее укатить, подальше от них... др-др-др...". И Иван даже не удивился, что слышит и понимает голос машины он давно уже ничему не удивлялся, и часто слышал голоса кровавой пыли или же детишек с изуродованными, гниющими телами. Вот и теперь, без всякого удивления, но в величайшем напряжении повернулся он на улицу и увидел - это был немецкий мотоцикл с коляской, ничем непримечательный, весь залепленный грязью, но все же мотор его панически кричал: "Они гонятся за мной!"
Ханс, почувствовав то же, что и Иван, осекся, посмотрел на мотоцикл и побледнев, так, словно увидел собственную смерть, длинными шагами переместился в окруженный хороводом пожелтевших яблонь дом.
Иван же, вернулся в сарай; наскоро, но с величайшим трудом запихал в свой желудок, приготовленный Марьей завтрак, затем ласково потрепал дрожащей рукой Сашу, посмотрел на Иру и поспешил убежать от этого глубокого, мудрого, совсем не детского взгляда - он поцеловал Марью и вновь выбежал в слякоть. Там он подобрал из маленького мутного ручейка брошенный ночью нож; вода обожгла его своим ледяным прикосновением, пальцы разом онемели, но он все же положил нож в карман...
Уже идя по улице, туда, где у разворота дороги стоял порученный ему грузовик, он неожиданно ясно понял: "...За этим испуганным мотоциклом ползет по земле искореженная железная громада; когда-то она сотрясала мой Цветаев несколько дней, но теперь она раздавлена силой куда более могучей, и ничто не остановит эту силу, я чувствую ее - это сила гнева, я сам когда-то был ее частью - я чувствую - она кипит и во мне. Я чувствую приближение ее, могучей и несокрушимой, она сметет всех этих "жердей" и "карапузов" и даже не заметит..."
Как в скором времени выяснилось, он был прав: навалившаяся на нашу землю, увенчанная загнутыми крестами сила дрогнула, переломилась и медленно, но неудержимо, уже агонизируя поползла назад...
Иван, когда-то был частью той, возросшей теперь неимоверно силы, и теперь, хоть и оторванный от нее, он все же мог чувствовать ее приближение. Он чувствовал и то, что окружающее его уже умирает, агонизирует, но он, все же, сам принимал участие в этой агонии. И в этот, и в последовавший за ним день, и через семь дней, и даже через две недели, когда отступающие войска заполнили город и сотрясали его разжиженные улицы, он сидел, стараясь не о чем не думать за рулем грузовика и слышал, толи в бреду, толи наяву доносящиеся из кузова стоны и вопли.
Запомнился ему один размытый слякотью, холодный день начала ноября: слышна была уже где-то за лесами канонада, и все чаще ревели сокрытые холодным покрывалом небес самолеты, а на улице все чаще попадались машины из которых доносились адские вопли раненных. И лица фашистов вновь стали испуганными, видно было, что нервы их напряжены до предела, и, казалось, каждый из них, готов был пригвоздить, для своего расслабления, хоть кого-нибудь к забору.
В тот день ему приказали ехать в городскую тюрьму: там, в ее обнесенном огрызнувшейся колючей проволкой дворе стояло уже несколько грузовиков... Иван видел, как немецкие солдаты в черных перчатках раздраженно, с отвращением стали выносить из тяжелых, режущих своими острыми гранями воздух, ворот что-то... Зачем-то он стал приглядываться, что они тащат обычно то он старался поменьше смотреть по сторонам. Сам не знал он, какая сила заставила его тогда внимательно выйти из грузовика, навстречу им...
Это были люди - скорее всего в прошлом какие-то подпольщики, партизаны, кем-то выданные, схваченные... Иван привык ко всему - к младенцам с разбитыми телами, к матерям и молоденьким девушкам забитых до смерти ногами; казалось бы, ничто уже не могло вывернуть его душу еще дальше. Но тут, когда он внимательно, даже жадно разглядел эти, потерявшие данную природой форму и разум ошметки плоти - лопнула напряженная до того в его душе пружина. Звенящий, бухающей ударами раскаленного колокола пустотой наполнилась его душа, и его вырвало на жесткую, покрытую кровяными пятнами черноту. И пока его не откачали холодной водой, и не встретили жестким смехом эти черти, он лежал в живой крови и вокруг извивались, проклиная его сотни нечеловеческих тел - это не могли быть человеческие тела - это были какие-то обжаренные изодранные, но живые, орущие до самого поднебесья наборы органов: рук, ног, голов - шевелящихся и проклинающих его слабость. Кричащих ему в лицо: "Падаль!".