Нина ВАСИНА
ПАДЧЕРИЦА СИНЕЙ БОРОДЫ
ЧАСТЬ I
Девять месяцев до совершеннолетия
“В одиннадцать лет я твердо решила стать учительницей пения и, чтобы все окружающие поддержали мое решение, стала не разговаривать, а петь. Не знаю, как родные пережили этот период, длился он почти полгода, а в моей памяти остались беседы с психиатром в холодном кабинете с рисунками-кляксами на стенах, с обмылком на краю неуместной рядом с вешалкой раковины, всегда чистейшим накрахмаленным полотенцем. Я, обмирая от страха, наблюдала процесс вытирания психиатром рук, полотенце теряло свою крахмальную непорочность, и его руки с отвратительно узкими, словно вросшими в пальцы, продольными полосками ногтей потом приближались ко мне с плавностью отечной полноты, и когда правая протягивалась с пожеланием рукопожатия, а левая начинала перебирать на столе бумаги, я сглатывала тошноту и неуверенно совала в нее свою ладошку, как в нору жирного чернозема.
Для лучшего контакта психиатр иногда начинал не разговаривать со мной, а петь, и тогда я в полной прострации разглядывала его открытый рот в обрамлении топорщащихся усов и бороды. “О-о-о че-о-ом мы думаем тепе-е-ерь?” — лился из мохнатого отверстия могучий душевный бас, я вытягивалась на стуле, чтобы лучше разглядеть язык с желтым налетом и коренные с пломбами, а мама начинала копаться в сумочке, нашаривала сигареты, зажимала рот платочком, извинялась и выходила в коридор. Смеялась она там? Плакала?
Она возвращалась в кабинет, прихватив с собой в волосах табачный дым, серьезная, отрешенная, ужасно красивая, и психиатр тогда застывал с приоткрытым ртом, уже перестав петь, он просто вдыхал принесенную мамой мелодию ее длинного, тонкого тела.
Мама никогда не пела мне.
Зато она пела Синей Бороде. Я сама слышала и никогда не забуду ее тонкий неуверенный голосок, дрожащий от напряжения, как треснувший фарфоровый колокольчик.
В двенадцать лет я впервые попала в морг, и мне там ужасно понравилось.
Мы с тетей привезли одежду для мамы, мама лежала на каталке, укрытая простыней до подбородка, а ее вьющиеся пышные волосы свисали почти до самого пола, я их захватила руками, кое-как скрутила в жгут и положила вокруг шеи, тетя сердито зашипела на меня, врач в грязном фартуке принес справку, мимо провезли каталку с обнаженным мужским телом, и я поняла, что морг — это такое место, где никому никого не стыдно.
Пока тетушка разговаривала с врачом, пока жужжали лифты, доставляя новые каталки, пока удушливой волной сочился откуда-то из совсем другой жизни запах щей и жареной рыбы — время шло к обеду, — и запах этот, возмутительно неуместный и даже кощунственный в потустороннем мире спокойных холодных тел, был куда отвратительнее запаха разложения, пока два санитара выгружали из металлического ящика отдельные части чьих-то тел — руки, ноги, головы — и выкладывали их с утробным бульканьем в чан с формалином, я вдруг неожиданно для себя, ну просто ужасно захотела скинуть всю одежду и потеряться. Расстегивала пуговицы, стаскивала в накатившем припадке колготы, скидывала туфли резким выбросом ноги вверх.
Бедная тетушка Леонидия!
После поющего психиатра она — мое самое яркое воспоминание отрочества.
Я в любой момент могу вспомнить ее бледное лицо с синими разводами страха под глазами. Заметив меня, голую, чинно шествующую по коридору морга, Леонидия грохнулась на колени, словно ее подсекли, и некоторое время надежда, что ей все это мерещится, жила на ополоумевшем лице остатками недоумения и даже насмешки — рот кривился в подобии улыбки, руки цеплялись за фартук патологоанатома, но потом она сдалась на милость спасительному обмороку, ее обмякшее тело поволокли в кабинет, и я смогла спокойно прогуляться по всем отделениям морга. И если бы не нервная медсестра, помогающая разделывать доктору тело старухи на металлическом столе, меня бы еще долго никто не замечал. Кто знает, что думал персонал морга, замирая на несколько секунд в отрешении перед спокойно идущим голым ребенком? Если бы не эта медсестра, единственная, кто устроил истерику, — она кричала и размахивала работающей электропилой, пока я разглядывала, как по желобу стола стекает кровь… Если бы не она, я бы, нагулявшись, уложила мамины волосы более тщательно и разгладила морщинки у носа, хотя они маме нравились, мама говорила, что они от смеха.
“Однажды утром Синяя Борода ехал полем на своем могучем черном коне, а за ним бежали его псы — три дога, огромные и сильные, как быки…” [1] .
А в это время!..
“В это время мимо шла одна-одинешенька молодая и красивая девушка…”
“Что здесь делает голый ребенок? — заинтересовался пожилой презентабельный господин в очках, и сквозь стекло его глаз уставился на меня с выжидающим любопытством, а я, испугавшись чужого внимания, быстро закрыла тело мамы простыней, а потом мы с очкастым господином вместе посмотрели на пол, на серый кафель, в который падали, разбрызгиваясь, капли крови…
— Ничего страшного, — успокоила я побледневшего мужчину, он казался мне старым и гордым в своей старости, и его большому лицу совсем не шел испуг, — это у меня бывает от злости, — я зажала нос пальцами, но кровь просачивалась и текла по руке, по животу, а потом прибежала медсестра с электропилой, уборщица со шваброй, патологоанатом в грязном фартуке и тетушка Леони, размахивающая ваткой с нашатырем. Все они проявили сильное беспокойство, и ватка тетушки Леони с отвратительной влажностью прикоснулась к моему лицу, к ложбинке над верхней губой, я закричала от этого прикосновения, и все отшатнулись, стало легче дышать, и медсестра протянула мне размотанный бинт. Я промокнула кровь.
— Это у нее бывает, когда она сильно разозлится, — твердила, как заведенная, Леони, — как только что не по ней, она сердится, и из носа идет кровь, это пройдет, мы были у врача, это у нее от злости…
И так далее, пока патологоанатом не потребовал всем заткнуться, не присел рядом со мной (так приседают перед маленькими детьми — лицемерная попытка быть с ними на одном уровне), но у него это плохо получилось — я к двенадцати годам уже имела метр шестьдесят роста, и заглядывающий снизу в мое лицо неряшливый дяденька в заляпанном кровью фартуке, пытающийся прикоснуться ко мне и пугающийся близкого голого живого тела девочки, этот человек, скорчившийся внизу, показался мне жалким — этакое подобие уставшей от трупов земляной жабы. Он очень хотел знать, что меня так разозлило, я объяснила. Мне не понравился шрам на теле мамы. Сверху вниз — от ключиц к низу живота.
— Кто привел в морг голого ребенка? — оглянулся беспомощно доктор, поднимаясь. Мне принесли одежду.
— Не оденусь, пока честно не скажете! — пригрозила я и потребовала, чтобы доктор, вскрывающий маму, признался, чего в ней не хватает.
Несколько рук помогают мне одеться, я возмущалась и обещаю скончаться прямо тут, на полу в морге, от потери крови. Я краем глаза вижу приближающийся шприц, уворачиваюсь и, убегая к светящемуся в трубе коридора окну, теряю по дороге каплю за каплей красные расплющенные бусинки моей жизни.
— Не надо, — попросил запыхавшийся доктор, когда я залезла на подоконник, — это глупо, в конце концов, это полуподвал, не трогай окно, я тебя умоляю!
Я поверила в его желание помочь и, пока вся толпа, взбудораженная моей наготой и кровотечением, во главе с Леони приближалась, с заговорщицким шепотом рассказала, что мой отчим на самом деле — настоящая Синяя Борода, что он убивает всех своих жен и оставляет что-то из их внутренностей себе на память, и патологоанатом, вытирая пот со лба подолом халата, сознался, что действительно в маме кое-чего не хватает.
— Сердца?!
— Нет. У нее не хватает одной почки, у твоей мамы вырезали почку после сильного воспалительного процесса. Слезай. Хватит бегать.
К четырнадцати годам я поняла, что от отчима отделаться не удастся. Он ухаживал за родной сестрой свой умершей жены с неистовством буйно помешанного.
Он готовил обеды и ужины, колдуя у плиты и наполняя квартиру чужими запахами, а потом исчезал, установив на столе в гостиной свечи, цветы, бокалы, супницу и сотейник, в который мы с Леони заглядывали, как в ящик Пандоры, осторожно выпуская душистый пар и не глядя в глаза друг другу, — и она, и я предпочитали по чашке кофе и паре бутербродов в кровати перед телевизором, ну а в исключительных случаях потрошилась коробка конфет на двоих, и убежавшая из вазы с фруктами виноградина могла притаиться в простыне и нарушить потом шоколадный сон влажным холодным прикосновением раздавленной улитки. Но еда — это полбеды.