Таково было настроение труппы в один холодный ноябрьский день, когда ветер и дождь дружно набросились на путников, словно сговорившись доконать их.
— Куда мы идем? — взмолился наконец Анфим. — Торопиться ведь некуда. Вон стоит какой-то сарай. Пересидим хоть дождь.
Пустой, заброшенный сарай оказался действительно надежным убежищем. Тит завел туда тележку, распряг осла, досуха вытер его, растер и задал корму. Панса натаскал откуда-то хворосту посуше и после длительных усилий разжег костер. Все уселись вокруг, раздевшись донага; плащи и туники, промокшие насквозь, развесили для просушки. Было тепло, тихо, сухо; хорошо было бы еще подзакусить, но еды не было.
— А ведь завтра в Сульмоне ярмарка, — вздохнул Никомед. — Можно было бы подзаработать. Хоть деньков пять ходили бы сытыми!
— А теперь по твоей милости, — Аттий хмуро взглянул на маленького сирийца, — неизвестно, сколько просидим без хлеба. Талантлив ты, мальчишка, и глуп! И погибнешь от своего таланта и своей глупости.
Анфим, обреченный на гибель под совместным действием таланта и глупости, виновато ежился и посапывал.
Вина его заключалась в следующем. Квинквенналом[110] Сульмона был человек, которого природа с предельной щедростью — щедрее было нельзя — одарила тремя качествами: глупостью, самомнением и обидчивостью. В прошлом году в эту же самую ярмарку Анфим, обладавший исключительным чутьем комического и великолепным даром подражания, играя роль безнадежного дурака, прошелся по сцене безмолвно, но так, что все узнали квинквеннала. Раздался оглушительный, неумолкающий хохот. Сбор оказался богатым. А когда вечером труппа, наслаждаясь успехом и редким случаем поесть досыта, мирно угощалась в харчевне, прибежал босоногий мальчишка, отец которого поправлял у квинквеннала рассохшиеся двери, и шепнул Никомеду, что пусть они скорее убираются из города, если не хотят отведать розог («Отец сказал, что никто не станет тут разбирать, римские вы граждане или нет… а уж сирийца выдерут обязательно»), а может, и познакомиться с тюрьмой. Гавий был злопамятен, и осторожный Никомед решил не соблазняться заработком и не показывать и носа в Сульмон. А заработать было бы можно… Глаза товарищей укоризненно нет-нет да косились на Анфима. Сириец молчал, сопел и ежился. Никто не обратил внимания на то, что он оделся и вышел.
У квинквеннала Гавия собралось несколько человек гостей: двое крупных суконщиков из Рима, которые, послав на ярмарку свой товар, приехали сами последить, как идет торговля; римский квестор[111], молодой человек, завернувший по пути в родной Сульмон, и двое-трое сульмонских декурионов, которых Гавий почтил приглашением на обед, украшенный присутствием столичных гостей. Кушанья были обильны и отменно вкусны; квестор весело рассказывал о том, что делается в Риме — в сенате, на форуме и в приемных у римских красавиц. Суконщики понимающе поддакивали; декурионы слушали затаив дыхание, а квинквеннал наслаждался сознанием своего значения… На дворе гавкнула и пронзительно взвизгнула собака; в соседней комнате послышались какие-то тяжелые шаги и странное постукиванье костяшек о каменный пол. Дверь медленно открылась, и в триклиний[112] всунулся медведь. Он постоял у порога, негромко, но внушительно рявкнул и, став на задние лапы, заковылял к хозяину.
Рабов, стоявших каждый сзади своего хозяина, унесло, как уносит ветром опавшие листья. За ними кинулись гости. Квестор, вспомнив, что медведи не трогают мертвых, мешком свалился на пол, стащив на себя с ложа тюфяк. Гавий потерял способность и двигаться и соображать; он только глядел, не отрываясь, на приближающееся чудовище.
Медведь подошел к нему совсем близко, но не подмял его и не начал грызть; сложив жестом умоляющего свои грозные лапы с устрашающими когтями, он низко поклонился квинквенналу и положил ему на колени дощечки-письмо. Затем опять стал кланяться, умильно складывая лапы. Гавий не шевельнулся. Медведь окинул взглядом стол, сгреб большую, щедро смазанную медом лепешку и засунул ее глубоко в пасть. Раздалось аппетитное чавканье; за первой лепешкой последовала вторая; таким же порядком исчезла третья. Искусно владея ложкой, медведь ополовинил блюдо запеканки, не переставая в то же время низко кланяться и просительно складывать лапы.
Гавий начал дышать свободнее: медведь явно предпочитал сладкое человеческому мясу. Дрожащими пальцами он раскрыл дощечки: «…не помнят себя от отчаяния… не знают, чем навлекли гнев высокого магистрата… не смеют показаться… упросили медведя быть ходатаем… даже зверь сочувствует их горю… просят письменного разрешения… передать медведю… он доставит…» «Сейчас напишу — он и уберется! Подумать только — медведь и тот мне так кланяется!» Гавий опасливо положил свое письмо на стол возле страшного посетителя. Медведь взял, низко-пренизко поклонился и затопал к выходу, захватив по дороге со стола салфетку, в которую тут же завернул огромного жареного гуся. Выйдя из атрия, медведь повернул не на улицу, а в сад, перемахнул через стены, вихрем пронесся по безлюдной улочке, свернул в узенький переулок и скатился с забора в какой-то дворик, где и был встречен неистовым собачьим лаем и оглушительными раскатами смеха.
110
Квинквенна́л («пятигодичный») — так называли членов городского совета, которых выбирали каждый пятый год. Они составляли списки граждан с указанием их имущества, проверяли состав городского совета и сдавали подряды на общественные постройки.
112
Трикли́ний — см. Дом. Дом. — Римский дом состоял из следующих комнат. Через небольшую переднюю входили в главную и самую большую комнату — атрий. В крыше атрия был устроен большой проем — комплювий, через который дождевая вода лилась в бассейн — имплювий. В середине имплювия часто бил фонтан. За атрием находился таблин, кабинет хозяина, в котором он держал бумаги и книги и где принимал людей, пришедших к нему по делам. По сторонам таблина находились триклинии — столовые, где вокруг стола было поставлено обычно три ложа: римляне обедали не сидя, а лежа. Дверь из таблина вела в перистиль — сад и цветник, окруженный крытой колоннадой. В окна вставляли слюду, в непогоду закрывали ставнями.