Но старый Гильдебранд и не хотел лгать своему господину. И хотя его голос и звучал бесконечной печалью, но слова срывались твердо и спокойно с его уст.
— Ты прав, сын Амалунгов, великий вождь готов, повелитель Италии… Рука смерти коснулась тебя… Ты не увидишь солнечного восхода…
— Благодарю за правду, старый друг… Греческий врач, которого я спрашивал перед тобой, уверял меня, что впереди еще два или три дня… Теперь я знаю, что каждая минута дорога, и могу спокойно приготовиться к смерти…
— Ты хочешь позвать христианских священников? — спросил старый оруженосец, нахмурив брови, и выражение злобного недоверия промелькнуло в его печальных глазах.
Умирающий отрицательно покачал головой.
— Нет, Гильдебранд… Теперь я уже не нуждаюсь в них.
— Отдых подкрепил тебя, государь. Душа твоя проснулась от тяжелого сна, смущавшего твой покой. Слава тебе, король готов. Ты умрешь, как подобает сыну великого Теомара, внуку Божественного Амалунга.
Теодорик усмехнулся:
— Я знаю, тебе неприятны были попы у постели твоего короля. И ты был прав, друг мой… Они не могли помочь мне, когда я искал помощи.
— Кто же помог тебе победить снедающую тебя печаль-тоску?.. Кто вернул спокойствие герою, оставляющему этот мир для иного, лучшего?
— Мне помог Господь Бог Вседержитель и… моя собственная совесть, оправдавшая меня… Выслушай мое признание, Гильдебранд. Тебе одному доверяю я то, что всю жизнь, терзало меня, что, быть может, привело к безвременной могиле твоего государя… То, чего никогда не узнает моя дочь и мой верный Кассиодор. Это будет доказательством любви и уважения твоего ученика и друга… Но прежде всего скажи мне, правда ли, что италийцы говорят, будто бы тоска, овладевшая мной, вызвана была раскаянием в казни Боэция и Симаха?..
Старик молча кивнул своей седой головой.
— Ну, а ты сам веришь ли этим рассказам?
— Нет, государь, никогда не поверю я, чтобы ты стал терзаться из-за изменников и предателей. Их казнь была заслуженной карой и справедливым делом… А в таких делах люди твоего закала не раскаиваются…
— Ты прав, Гильдебранд… Хотя этих изменников можно было бы и пощадить, так как их злая воля не успела принести плоды. Других я бы, конечно, простил в подобном случае, но этих людей я считал своими друзьями… Их измена огорчила меня… Они хотели украсть мою корону и продать ее византийским куклам. Моей дружбе они предпочли деньги Юстина и Юстиниана, коронованных лицемеров, недостойных трона… О, нет, я не сожалею о смерти изменников. Они не заслуживают моей жалости… Одно презрение осталось в моей душе к этим змеям, согретым на моей груди… Ты это знал, мой старый друг… Но чем же ты объяснил тоску, которую я не мог ни скрыть, ни преодолеть, и которую греческие врачи называли болезнью.
— Государь, твой наследник еще почти дитя. Ты же окружен врагами… Твоя железная рука справлялась с изменой, но сможет ли твой внук выдержать тяжесть твоей короны?..
Подвижное лицо Теодорика омрачилось.
— Ты снова прав, мой верный слуга, — торжественно проговорил он, положив руку на плечо своего старого оруженосца. — Я всегда сознавал непрочность моего престола, даже тогда, когда принимал послов с гордостью победителя… Ослабей я на минуту, и власть моя пошатнулась бы… Вот почему я молчал, скрывая сомнения и колебания, и только в глубине дворца, закрыв двери и окна моей спальни, я позволял себе вздохнуть… иногда. Ты же, как и все остальные, считал меня ослепленным гордостью и тщеславием…
Гильдебранд низко опустил голову перед умирающим героем.
— В тебе живет мудрость германского народа… Я же был глупцом, не понимавшим твоего величия.
— Ты ненавидел италийцев так же необоснованно, как я доверял им…
Теодорик замолчал. Тяжелый вздох поднял его могучую грудь.
— К чему терзать себя подобными мыслями, государь? — произнес Гильдебранд.
— Не мешай мне высказаться хоть перед смертью, старик. Хоть теперь дай сделаться человеком и сбросить с души страшную тяжесть вечного притворства… Тяжело смертному, невыносимо тяжело, стоять выше всех, чувствовать себя предметом обожания… «Не делай себе изваяния и никакого изображения», сказал Господь. К этим словам я бы мог прибавить другие: «Горе человеку, ставшему кумиром». Верь мне, старый друг, нет худшего испытания на земле, как чувствовать себя земным Богом. Бывают минуты, когда жалкий земной Бог рад был бы сменить венец и престол на слово сочувствия, на дружеское рукопожатие. Сорок лет тащил я крест свой, и только теперь, при виде избавительницы-смерти, позволяю себе застонать под его тяжестью… А между тем я давно знаю, всегда знал, что государство, созданное мной, непрочно, что оно осуждено на гибель, быть может, благодаря моему охлаждению к италийцам. Теперь я вижу ясно, в чем была моя ошибка. Побежденного народа нельзя равнять с победителями, как нельзя оставить в жизых раненого медведя. Завоеванное племя никогда не простит унижений от своих завоевателей и рано или поздно постарается кровью смыть позор своего поражения… Что же, да будет воля Божья над моими готами, как над всей вселенной… Ничто в этом мире не вечно. Не вечна и моя империя готов италийских… И если виной погибели ее было великодушие и доброта к побежденным, то за эту вину простит не только Бог на небеси, но и потомство моего народа…