Старик замолчал, сверкая глазами. Но больной монарх печально покачал головой.
— Все, что ты говорил, старый друг, я и сам повторял себе сотни раз, не находя утешения… Ты был бы прав, если бы Одоакр был таким же человеком, как и другие. Но он был неизмеримо выше… Я убил его… из зависти… из страха… Да, старик, к чему скрывать настоящие мои побуждения. Теперь я понимаю, что заставило меня поднять руку на великого славянина… Я боялся новой борьбы с этим героем, сознавая страшную потребность в этой борьбе. И это сознание терзало меня денно и нощно. Ничто не могло отогнать разгневанную тень от моего изголовья. Тщетно присылал мне Кассиодор христианских епископов и священников… Они видели мое раскаяние и простили мне мой грех… Но легче мне от этого не стало… Не умею я прятаться от ответственности под сенью креста, и не понятно мне, почему мое преступление может быть омыто кровью неповинного Бога, погибшего на кресте…
Старый оруженосец радостно поднял голову.
— Ты прав, государь… Сто раз прав. Я тоже никогда не мог поверить россказням христианских священников. Наши старые Боги куда проще и понятней, чем их непорочный агнец… Скажи же мне, сын и государь мой, ты все еще веришь в Тора и Одина?..
Слабая улыбка скользнула по бледным губам больного.
— Неисправимый язычник… — тихо прошептал он. — Нет, Гильдебранд, Один не смог бы утешить меня, быть может, потому, что вера в его светлую Валгаллу давно уже угасла в моей груди. Меня спасла от отчаяния вера в высшую справедливость, управляющую миром… Выслушай меня внимательно, старик, и постарайся понять смысл моих слов… Чем больше вдумывался я в то, что происходит на земле, тем сильней убеждался в том, что единый Всемогущий Творец неба и земли не может быть несправедливым… Не может Он карать целый народ за преступления монарха. За мои поступки отвечаю я один. Быть может, дети и внуки мои, до седьмого поколения, как учат нас евреи… Но народ мой, мои готы, в моем преступлении не повинны и за меня не пострадают, ибо Бог не может допустить несправедливости… Додумавшись до этой истины, я успокоился, сказав себе: да будет воля Божья надо мной и родом Амалунгов. Если же мои готы погибнут, потому что так суждено Господом, так они погибнут за свою вину, а не за мое преступление. Поняв это, я смело глянул в глаза тени Одоакра и сказал ей «уйди»… И вторично побежденный враг повиновался и оставил меня… Но борьба с ним подорвала мои последние силы… Место удалившегося призрака заняла смерть… Но ее я не боялся на тридцати семи полях сражений, не побоюсь и теперь… Тебе не придется стыдиться за своего ученика, старый друг. Он сумеет умереть по-королевски. Я хотел только проститься с тобой особо и дать тебе последнее доказательство любви и доверия. Теперь ты знаешь тайники моей души и сможешь сказать моим готам, что последнею мыслью их государя была забота о них… Тебе же за целую жизнь любви и верности я не могу дать ничего большего, чем доверие твоего короля… Обними же меня, старый друг… и поцелуемся… в последний раз…
Умирающий герой потянулся к старому воину, который с рыданиями прильнул губами к исхудалой руке, нанесшей смертельный удар Одоакру, стирая слезами своих никогда не плакавших глаз следы крови, пролитой не в честном бою.
— А теперь помоги мне одеться, — внезапно произнес больной, приподнимаясь с постели. — Не бойся, старина. Сил у меня хватит… Не в постели же, как слабой женщине, умирать Теодорику… Дай мне доспехи… Я так хочу…
Дрожащими руками застегивал старый оруженосец пряжку за пряжкой на боевых доспехах, выдержавших не один десяток сражений. Затем он накинул на плечи монарха пурпурный королевский плащ и подал ему тяжелый германский обоюдоострый меч.