Король на стоптанных башмаках сам пошел провожать Якоба и Иду во внешний двор и позаботился, чтобы для них отвели помещение. Вечером музыкантов позвали играть перед королем; король принял их в своей башне, где проводил большую часть времени, музыкантам поднесли вина, и Якоб развлекал короля плясовой музыкой со всем искусством, на какое был только способен. Странно звучали его мелодии среди этих стен. Король был доволен, он погрустнел и слушал, подперев голову рукою. На столе перед ним горели восковые свечи и лежала Библия с раскрытыми застежками.
Вино раззадорило Якоба, что-то болезненное пробежало по его лицу, он отчаянно хватил смычком по струнам и сыграл зажигательную польку. Возле стула стояла Ида с треугольником, тоненькая и скромная.
В перерыве между двумя пьесами Якоб спросил, когда должен воротиться Миккель. Он нарочно задал свой вопрос как бы в пространство, чтобы не вышло назойливо и король в случае чего мог сделать вид, что просто не расслышал. Но король охотно ответил, что это будет дней через десять-двенадцать.
Все остальное время король молчал, а Якоб счел, что ему не подобает первому соваться с разговорами. Он переиграл все, что знал. Один раз, стараясь припомнить, что бы еще новенькое сыграть, он украдкой взглянул на обрюзгшее, полное достоинства лицо короля. Король тотчас же поднял глаза на Якоба и заметил его изнуренный и потрепанный вид.
— А не послушать ли нам еще что-нибудь? — спросил его король сердечно с рассеянным выражением.
Якоб снова заиграл, притопывая в такт ногой. Ишь ты! Это звучал танец деревянных башмаков.
Король допоздна продержал у себя музыкантов, ему было ужасно одиноко, ибо впервые за девять лет Миккель уехал из замка. Трубач на башне протрубил полночь, и только тогда для Якоба и Иды закончилась аудиенция. Расставаясь, король и Якоб оба были под хмельком. Отпуская их, король положил руку на плечо Иды и дерзко окинул ее пристальным и безнадежным взглядом престарелого знатока и любезника.
Управитель замка проводил Якоба и Иду через все замки и запоры с видом угрюмого неодобрения. У караульного, который сторожил вход, нрав оказался более жизнерадостным, и, хорошенько посветив на Иду фонарем, он убедился, какая она беленькая и миловидная. Коварно приподняв фонарь повыше, так что все трое оказались во тьме, он облапил Иду за талию огромной своей ручищей. Она метнулась от него, и из ее горла вырвался вой, хриплый и густой, словно рев какого-то невиданного зверя, сводчатый потолок отозвался гудением, которое раскатилось по всему замку.
— Господи Иисусе! — У солдата подкосились ноги, и он отшатнулся назад. Повсюду зазвенели рамы, по всем этажам замка начали отворяться окна, и перепуганные спросонья голоса вопрошали, что такое случилось. Не скоро улегся переполох, после того как Якоб с Идой давно уже скрылись в своих каморках.
Король тоже слышал рев, он в это время как раз подошел к окну посмотреть, какая на дворе погода; он так и отпрянул в глубину комнаты, и волосы у него стали дыбом. Он крадучись приблизился к двери и, протянув руку, потрогал, хорошо ли она заперта; слава богу, замок был заперт и задвижка на месте. «О-ох!» — вздохнул всей грудью король, на трясущихся ногах дошел до стула и рухнул на сидение в смертельном изнеможении. Затем он раскрыл Библию и сел читать, пододвинув поближе свечи. Иногда он беззвучно подымал голову от книги и устремлял остановившийся, полный ужаса взор мимо колышущегося пламени.
Понемногу он успокоился и осмелился подняться из-за стола, чтобы зажечь побольше свечей, и с благодарностью в душе принялся за чтение книги Руфи{69}; он истово углубился в свое занятие, склонив между свечей большую, убеленную сединами голову, и прочел все до конца. А когда закончил, в голове у него снова возникла мысль, которая, словно бесовское наваждение, часто посещала его после чтения Библии, — мысль о том, что все друзья либо поумирали, либо скитаются на чужбине, что все они его покинули и все, что было, давно прошло и не вернется.
Некоторое время он сидел, обхватив руками взъерошенную голову, потом загасил свечи, оставив гореть только три. Он тщательно расположился на коленях посреди своей башенной комнаты и сказал «Отче наш»; помолясь, он долго еще вел шепотом какие-то речи, пока не закончил полный отчет. Тогда он лег при зажженных свечах в постель и долго лежал, сложа руки на одеяле и глядя перед собой в пустоту спокойными бессонными глазами.
В этой комнате он провел вот уже одиннадцать лет{70}. По ней он метался из угла в угол, точно дикий зверь, в первые месяцы, когда неволя доводила его до горячки. Здесь он исходил потом, здесь он обжирался и напивался до беспамятства, здесь, пьяный и безумный, валился спать и пробуждался поутру, бормоча сквозь зубы проклятия. Здесь он расхаживал, расталкивая на своем пути и круша стулья, здесь он с размаху шваркал об стенку оловянные пивные кружки, так что они, сплющенные, падали на пол. Здесь он ходил, слушая свое тяжелое пыхтение, с шумом вырывавшееся из волосатых ноздрей.
Выражение лица короля непрестанно менялось, пока он, глядя из алькова на горящие свечи, дожидался на своем ложе, когда наконец придет к нему сон. Иногда тень пробегала по его лицу. И снова он кротко ждал.
Вдруг он захохотал — густым, снисходительно царственным хохотом былых дней; ему вспомнилась вдруг молоденькая женщина, которую тайком умудрился провести к нему Дитлев Брокдорп одиннадцать лет назад, когда он слег и не желал вставать. Вне всякого сомнения, он был счастлив с этой девушкой, которая оказалась настоящей красавицей. Но это был грех, это был грубейший проступок. Господи, сохрани ее и помилуй, где бы она ни была сейчас!
Король глубоко вздохнул, глядя повлажневшими глазами на пламя свечей. Он надеялся, что скоро на него снизойдет сон, слава Господу нашему, который в милосердии своем спасает нас от злоключений и по чьей воле нетерпение наше сменяется увяданием!
КАРОЛУС
Миккель Тёгерсен переехал через подъемный мост. Однако на свежем воздухе у него вдруг сделалось головокружение, и он чуть было не вывалился из седла; вид открывшегося перед ним простора привел его в полное смятение, душа его раздиралась на части. До перевоза было недалеко, там он окликнул перевозчика, и был доставлен на другой берег. Но ехать дальше в этот день у него уже не хватило сил; совершенно больной, почти ничего не соображая, он еле дотащился до постоялого двора при переправе и лег в постель. Наутро Миккель снова был бодр, он истратил в трактире часть своих денег, и предстоящее путешествие, которое с самого начала его так пугало, представилось ему уже не в таком мрачном свете. С утра он на пару с трактирщиком посидел за кружкой пива, но потом вдруг заторопился, стал собираться и велел седлать коня.
— Я направляюсь в Любек, — объявил Миккель со значением. — Мне далеко скакать. Еду по поручению короля.
Не вдаваясь больше в подробности, он напустил на себя торжественную загадочность государственного человека.
— Подавайте моего скакуна!
Трактирщик так больше ничего и не выведал, да, впрочем, ему это было достаточно безразлично. Заметно накачавшись, поводя выпученными глазами, Миккель водрузился на коня и широким жестом швырнул перед конюхом крупную монету. И поскакал, нахлестывая коня; старый вояка так хватил в галоп, что только пыль столбом взвилась по дороге.
Миккель затеял путешествие по всем правилам, он останавливался в каждой придорожной корчме и везде намекал на важность и спешность своего поручения — еду, мол, по приказанию короля. Люди только дивились, глядя на дряхлого старикашку, и рассуждали, не сумасшедший ли он часом — какой-нибудь кардинал-расстрига или, может быть, отставной полковник, а не то, чего доброго, и просто выживший из ума от старости балаганный фигляр. По виду высокого, лысого старика похоже было, что он из благородных, однако водку хлестал, точно какая-нибудь солдатня. Он как будто внушал почтение, но в то же время народ потешался над ним за спиной. И что же это за поручение такое, о котором он плетет? Поди, непростое и требующее большой опытности, коли отправили с ним скакать человека, который сам, того гляди, развалится. Однако же нельзя было не отдать ему должного в том, что он умеет молчать; никто так и не узнал от него ничего определенного.