Во время рождественских праздников в замке шло пирование. Король заботливо следил, чтобы Миккель, который все это время оставался в одиночестве, тоже ничем не был обойден. Несколько дней подряд король совсем не показывался в башне, он проводил время в большом караульном помещении, расположенном во внешнем дворе, и бражничал в обществе Якоба-музыканта и ландскнехтов. С Якобом в замок пришло оживление.
Вечером, перед приближением часа, когда полагалось запирать ворота и двери, король, лавируя переменными галсами, возвращался восвояси. Войдя в бейдевинд, он пересекал внешний двор, держа курс на ворота; кое-как проскочив через них, он, мурлыча песенку и икая, переплывал внутренний двор и, дружески кивнув морозному месяцу, делал поворот оверштаг, волоча по белому снегу на буксире свою тень.
Якоб-музыкант тоже ни одного дня не был трезв, пока справляли рождество. А рождество продолжалось до самой пасхи.
На Новый год наступили трескучие морозы. Пролив замерз, и протянувшийся на много миль ледяной панцирь по ночам стонал и вздыхал. В грохоте льда чувствовалась свирепая мощь. Мороз простреливал ледяными молниями все пространство от побережья до побережья, словно напоминая об ужасных скованных силах.
Миккель слышал это из своей спальни. Однажды он разбудил короля среди ночи, ему показалось, что он умирает:
— В левом ухе у меня стоит невыносимый звон, — объяснил Миккель, цепенея от ледяной стужи.
Король, пошатываясь, встал и зажег свечу, всклокоченные волосы стояли дыбом вокруг его головы, он еще не проспал сегодняшний хмель. Увидя страх, написанный на лице Миккеля, он решил, что тот еще не может быть при смерти.
— Это просто лед трещит! — утешил он старика и с этим загасил свечу и снова улегся под одеяло.
В чердачной каморке в левом крыле замка один человек слышал глухие, наводящие ужас взрывы; это был молоденький солдат из гарнизона, и он, вздрогнув, прижался к своей юной возлюбленной, к Иде. Ида ничего не слыхала, но она радостно заулыбалась своему дружку, который невесть с чего перепугался и со страху прижался к ней покрепче. Она только видела, что он, такой большой и сильный, внезапно оробел, точно ему что-то попритчилось страшное, и рот у него сделался жалкий, и глаза замутились, и взгляд стал точно потерянный. Ида любила его и, любя, целовала. Тогда его взгляд снова сделался спокойным и счастливым, и он заключил Иду в свои объятия. Они лежали, озаренные светом свечи, которая золотым огнем горела в каморке, и он целовал белую, нежную, как бархат, девичью грудь Иды.
ГРОТТИ{74}
С каждой ночью у Миккеля все сильнее гудело в левом ухе, словно терзающий звук придвигался все ближе.
Неподалеку от изголовья работал мельничный жернов. Миккелю часто казалось, что он уже мертв. Века миновали с тех пор, как он был распростерт неподвижно, внимая стальному свисту кромешного мрака.
По временам он еще просыпался и слышал чью-нибудь руку либо сквозь мглу различал что-то в своем окружении. Но когда ужасный звук снова раздавался у него в ухе, ему казалось, что этот гул еще ближе придвинулся и с каждым разом становился все пронзительнее и страшнее.
Это было то же гудение, которое порой ловил его слух в молодости, но тогда оно казалось слабым и далеким, как будто до него было расстояние в тысячи миль. Ныне же скрежет сделался таким громким, что заполнил собою все, как бы поглотив Миккеля. Это был грохот каменного жернова.
Это был грохот жернова Гротти, который вращают в полярной ночи Фенья и Менья{75}.
Песнь могучих тебя охватит, и мозг содрогнется, в себе услышав всесокрушительный скрип каменьев. Вихрь вселенского круговращения поселится в твоей голове, и, помол свой творя, над жерновом Фенья и Менья вещую песнь громогласно поют.
— Мы мелем, — Фенья поет. — Мы жернов могучий, земли тяжелее, крутим и крутим, намелем восходы тебе, стада и тучные пашни. Намелем тебе белизну облаков и дождь на хлеба, и клевер душистый, желтых намелем цветов и лазоревых.
— И намелем тебе мы хворей и суховеев, — вторит Менья подруге, — намелем полей опаленных, безводье и град камнепадный, и тучу с грозою намелем тебе, молний и пепелищ запустелых.
— Намелем весну и волн голубых, — охает Фенья, — ко времени лето с теплом и зеленые кущи лесов с птичьим гамом, намелем любовь, и забвенье, и белые ночи.
— Зиму Фимбуль намелем тебе, — тянет Менья хриплую песнь. — Пепел с небес, увяданье, намелем зиму тебе среди летнего зноя. Намелем тебе осенние ветры, иней студеный насыплем на все, что растет, развеем по ветру тепло человеческих душ.
— Но мы и весну намелем, новую жатву и новые урожаи, — ведет Фенья могучую песнь, — лето и тихое море, жеребят намелем и южного ветра, и дрожащих щенят, и листву молодую намелем, и веру.
— Всего вдоволь намелем, кружится жернов, гремит, — Менья хохочет, — будет рожденье, и гроб будет, снег и горе тебе намелется. Ведь мне заканчивать песнь!
И, спины напрягши, сердитые девы твердой ногой уперлись в землю и крутят бегущий мельничный жернов. И вместе запели Фенья и Менья:
— Намелем солнце, луну и звезды, чтобы вращались вкруг земли. Быстро мелькают дни и ночи, белое с черным друг друга сменяют, и небо вращается, как колесо. Из лета и зим намелем горячку, чтоб зной опалял тебя, стужей сменяясь.
— А зиму намелем тебе напоследок. Мы трудимся тысячи лет и в завершенье ледник намелем.
— Сверкают сполохи над нами. Льдов намелем тебе без конца и без края, чтоб круглый год над землей вьюга крутилась, завиваясь метелью. В порошок перемелем надежды, напоем тебе наши задачки — сходится счет, когда холод растет. Намелем тебе вечные ночи, мы солнце закружим и вдаль запустим — прочь отсюда! И льды храпящие надвинутся с севера, горы круша и сминая пышные долы, мы погребем города под ледяною корою, чтобы ничто не плодилось.
— И мозг твой окаменеет, опустошит его наша песнь; наши сердца льда холоднее; кончим мы песнь, как расколется жернов.
ПРОЩАНИЕ МУЗЫКАНТА
И вот однажды в марте Миккеля Тёгерсена нашли уже мертвым — это обнаружил король, подойдя к его постели. Горе короля было безутешно, хотя он давно был готов к предстоящей кончине своего товарища.
Зрелище застывшего лица Миккеля произвело на короля удручающее впечатление. Оно не только огорчило, но и растревожило его. Он никак не мог свыкнуться с этим лицом, в котором не заметно было ни малейшего движения. Король в слезах ходил взад и вперед по комнате и всякий раз, подходя к Миккелю, наталкивался взглядом на окаменелое спокойствие уже и не бледного, но белого лика. И в сердце короля закрадывалось паническое смятение, он начинал хватать ртом воздух и не мог постигнуть случившегося.
Ни разу в жизни король не встречал такого разочарованного выражения, какое написано было на лице мертвого Миккеля. После того как черты его отлились в застывшую маску смерти, на ней явственно проступила разочарованность. Голый лоб, увеличенный лысиной, вздымался, словно купол над нескончаемым, нескончаемым безмолвием. Глаза глубоко запали в провалах глазниц под крутыми дугами бровей, они были закрыты, но, казалось, взирали на все изумленным уснувшим взглядом. Унылый длинный нос Миккеля совершенно побелел, как у трезвенника, четырехгранный кончик, который при жизни придавал ему хитроумное выражение, стал похож на печатку или хрящевитый крестик. Белые усы Миккеля, топорщась, свисали по углам рта. Рот был горестно сжат. На мертвых устах начертано было немое страдание. Эти уста молчали и не выдавали своих горестей. Глядя на них, можно было прочесть непостижимую тайнопись, повествующую о погребенной неразгаданной печали.