Жизнь – это не аргумент. Мы устроили себе мир, в котором можем жить, условившись заранее обо всех телах, линиях, поверхностях, причинах и следствиях, о движении и покое, о форме и содержании: без всех этих догм, принимаемых нами на веру, ни один из нас не прожил и секунды! Но догма есть догма, она ничего не доказывает. Жизнь – это не аргумент; в перечень условий, необходимых для жизни, могла закрасться и ошибка.
Моральный скепсис в христианстве. И христианство сделало немало для просвещения: оно научило моральному скепсису – оно учило весьма настойчиво, изо всех сил стараясь достичь поставленной цели, – обвиняя, отравляя жизнь, но вместе с тем неизменно терпеливо и осторожно; оно уничтожило в каждом отдельном человеке веру в свои собственные «добродетели»; по его милости исчезли с лица земли те великие образцы добродетели, которыми изобиловала древность, – те люди, которые снискали всеобщую любовь и уважение и, уверенные в своем совершенстве, шествовали с достоинством героев корриды. И когда теперь мы, прошедшие школу христианского скепсиса, читаем книги древних, посвященные морали, – скажем, Сенеки или Эпиктета, – то чувствуем забавное превосходство, преисполненные сознанием своих скрытых возможностей и открывающихся перспектив; при этом мы ощущаем себя этакими несмышленышами, поучающими седовласого старца, или напоминаем себе восторженную красавицу, принявшуюся разглагольствовать в присутствии Ларошфуко: уж мы-то лучше знаем, что такое добродетель! В конце концов мы с тем же скепсисом начинаем подходить ко всем религиозным явлениям и действиям – таким как грех, раскаяние, милость, освящение, – и червь извечного сомнения проникает уже так глубоко, что теперь, даже читая все христианские книги, мы не можем избавиться от того же чувства несомненного превосходства и твердой уверенности: уж что такое религиозные чувства, мы знаем наверняка лучше! Да и пришло время хорошо знать их и постараться хорошо описать, ибо вымирают благочестивые старой веры, – давайте же спасем и сохраним их образ, самый тип, по крайней мере в интересах познания!
Познание больше, чем средство. И без этой новой страсти – я имею в виду страсть к познанию – наука бы всемерно поощрялась: ведь до сих пор она и так успешно развивалась и процветала. Твердая вера в науку, превратное представление о ней, распространенное ныне в наших государствах (а ранее – даже и в церкви), играющее, впрочем, ей только на руку, основывается, в сущности, на убеждении, что она слишком далека от тех обычных шатаний и болтаний и потому является отнюдь не страстью, а состоянием и «этосом».
Конечно, иногда уже достаточно бывает amour-plaisir[18] познания (т. е. любопытства) или amour-vanité[19], привычки к ней, с тайной мыслью о грядущих почестях и надежном куске хлеба; иные же вполне удовлетворяются тем, что, пресытясь праздностью, не находят ничего лучшего, как начать читать, собирать, систематизировать, наблюдать, распространять свои знания; их «научные устремления» – их скука. Когда-то папа Лев X (в булле к Бероальду) воспел хвалу науке: он величает ее прекраснейшим украшением и величайшей гордостью нашей жизни, благороднейшим занятием во дни благословенные, равно как и несчастливые; без нее, изрекает он наконец, «все человеческие дела лишились бы твердой опоры – хотя и она не всегда уберегает от шатаний и метаний!». Но этот не слишком уж скептичный папа не все высказывает до конца и, подобно всем церковникам, поющим хвалу науке, предпочитает воздержаться от окончательного суждения о ней. И пусть из его слов как будто бы явствует – хотя это и достаточно странно для такого друга искусства, – что он ставит науку выше искусства; в конце концов, он просто из вежливости не говорит о том, что для него превыше всякой науки: об «истине, явившейся в откровении» и о «вечном спасении души», – что ему по сравнению с этим украшения, гордость, развлечения и сохранение жизни! «Наука – нечто второстепенное, она не открывает последней истины и не дает абсолютных ответов, она не может стать предметом страсти» – сей приговор так и остался невысказанным в душе его: поистине христианский приговор, вынесенный науке! В древности ее не слишком чтили и признавали, ибо даже для самых ревностных ее служителей на первом месте стояло все же стремление к добродетели, и потому они считали само познание важнейшим средством достижения оной, свято веря в то, что тем самым воздают познанию высочайшую хвалу. История еще такого не знала, чтобы познание хотело быть чем-то бо́льшим, чем средство.