Она покачала головой. Андре, сконфуженный, покраснел.
Все молчали. За перегородкой ругались игроки: «Черт побери, где же твои козыри?»… Вошел мальчишка с вечерними газетами: «Последнее издание! Война неизбежна!»
Жаннет стояла у органа; она опустила в щелку монету и, когда раздался все тот же старый фокстрот, сказала Андре:
– Давайте танцевать! После той войны все танцевали. Я маленькой была, но помню… А мы их перехитрим – мы будем танцевать до, чтобы потом не жалеть.
Следовало отказаться: Андре не умел танцевать. К тому же в этом тихом кафе, где счетоводы или лавочники часами просиживали над картами, где наспех опрокидывали рюмку шоферы или приказчики, никто никогда не танцевал. Но Андре покраснел от радости; его огромная красная рука дрогнула, коснувшись спины Жаннет.
Хозяйка у кассы поглядела на них с укором. Это продолжалось не больше минуты; Жаннет вдруг остановилась и тихо, с большой усталостью в голосе сказала:
– Мне пора. Люсьен, я пойду пешком.
Когда она ушла, Пьер спросил:
– В каком она театре?
Люсьен ответил нехотя:
– Она теперь работает на радио – «Пост паризьен». Чепуха – вперемежку пьесы и рекламы. Все говорят, что большой талант, но ты не знаешь, как трудно пробиться!..
Люсьен позвал приятелей к себе: «Выпьем, поговорим». Пьер сразу согласился. Андре ответил: «Нет». Люсьен настаивал.
– Неизвестно, когда мы теперь встретимся. Если будет война…
Андре встал:
– Никакой войны не будет. А я пойду. Мне надо походить после всех этих разговоров. Ты, Люсьен, не сердись – я человек норы, барсук: не люблю ни собраний, ни театра, ни…
2
Он хотел сказать: «ни актрис», но махнул рукой и вышел. Андре быстро шагал: путь шел через весь город. Надрывались гудки автомобилей; кишели огни, красные, зеленые, лиловые; кишели и люди – гуляли, продавали газеты или галстуки, зазывали в кабаре; проститутки хрипло повторяли слова нежности; на короткой глухой улице громкоговоритель вещал: «Необходимость вооружения диктуется…» Андре нырял в этот шум, как в черную густую воду. Потом он долго стоял на мосту. Огни внизу жили второй, смутной жизнью, а Сена была чернильной. Поднялся ветер. Моросило. Андре вспомнил глаза Жаннет – какая необычная женщина!
Дойдя до угла улицы Шерш Миди, он зашел в «Курящую собаку»: купить пакет табаку. Там было светло, шумно; неожиданно Андре сел, заказал рюмку кальвадоса. Спирт обжег нёбо, и Андре удовлетворенно усмехнулся: ему хотелось отвлечь себя от долгих, как бы непроходимых мыслей; это было для него новым и непонятным ощущением. Он выпил три рюмки и собирался было уходить, когда к нему подошел худощавый белобрысый человек в широком пальто:
– Простите, я плохо говорю по-французски. Я долго колебался, прежде чем подойти, хотя я вас встречаю почти каждый день: я живу в одном доме с вами, на третьем этаже, у госпожи Коад. Я видел в «Салоне» ваши работы; огромное впечатление; в особенности пригородные пейзажи – серые тона…
Андре сухо спросил:
– Вы критик?
– Нет, ихтиолог. Разрешите представиться: Эрих Нибург из Любека.
Андре удивленно посмотрел: светлые наивные глаза, коротко подстриженные усы, крахмальный воротничок.
– Не понимаю…
– Я немец.
– Я не про то. Вот это – на «лог»… Вы сказали, что ваша специальность?..
– Рыбы.
Это показалось Андре смешным, и он громко засмеялся.
– Ах, рыбы! Давайте установим: вам нравятся пейзажи Фонтене-о-Роз, особенно серые тона, а вы в Любеке занимаетесь рыбами. Знаете, получается галиматья. Впрочем, присаживайтесь! Кальвадос пьете? Вот это хорошо! А госпожа Коад, кажется, стерва. Что же, вам пришлось эмигрировать?
– Нет. Я был в командировке, четыре месяца. Работал в Институте рыбоведения. Завтра возвращаюсь в Любек. Вам это не нравится?
– Мне? Мне все равно. Я лично в рыбах ничего не понимаю. Бывают красивые, это правда, и вкусные. А остальное – это ваше дело. Если вам Любек нравится, живите в Любеке. Нравится Париж, можно прожить и в Париже…
Немец охмелел после одной рюмки; его светлые глаза остановились. Он вынул сигарету, но не закурил. После долгого молчания он сказал:
– Дело не в том, что человеку нравится. Я Париж полюбил. Может быть, я его даже понял. Дело в другом – где человек родился, хотя это вне сознания и вне выбора. Я, например, родился в Германии; поэтому я люблю немецкий язык, немецкие деревья, даже немецкие сосиски. Вы родились во Франции, и вы…
– Вы думаете, что я люблю Францию? Вряд ли. У нас никто об этом не думает. Понятно, учат в школе, говорят на официальных церемониях: «наша прекрасная Франция» или «отечество в опасности», но мы зеваем. Или смеемся. Один вам скажет, что в Москве лучше, другой – что в вашем Любеке замечательно, а о Париже не говорят, в нем живут, и точка.
– Неужели вы не любите вашей страны?
– Я об этом никогда не думал. В ту войну людей, кажется, отчаянно обманывали; у нас говорят: «череп трухой набивали». Не знаю… Может быть, и не обманывали. Дедушка когда-то рассказывал о семидесятом годе. Они кричали: «Да здравствует Франция!»; но ведь это под штыками – тогда в Нормандии стояли пруссаки… Я сегодня был в одной компании, славные ребята; только любят пофилософствовать, это они меня так настроили: весь вечер говорили о войне. Чудаки, уверяют, что скоро будет война.
– Обязательно. Я еще прошлой весной ждал… Хорошо, что год подарили. Мы с вами родились в неудачное время: война, потом снова война, а между двумя войнами – куцая жизнь. Я вот радуюсь, что повидал Париж, пока…
– Пока…
– Пока Париж на месте.
Андре встал.
– Вы тоже чудак. А к кальвадосу вы не привыкли, вот и придумываете разные ужасы… Желаю вам успеха с вашими рыбами.
Ушел Андре потому, что вдруг вспомнил Жаннет, ее голос, доходящий как будто издалека, придающий каждодневным словам глубокое значение. Он взбежал по темной винтовой лестнице и кинулся к приемнику. Гнусавый тенорок пел: «Микстура Бальдофлорин исцеляет мигрени и сплин…»
Андре сел на табурет и закрыл лицо рукой. Он долго сидел так; вдруг вздрогнул; раздался знакомый голос. Он искал глаза Жаннет, но перед ним светилась шкала: «Лейпциг», «Рим», «Пост паризьен». Он услышал: «Чем больше я пытаюсь все чувства глубоко сокрыть, тем больше сердце раскрываю…» Потом Жаннет два раза повторила: «ребячество»; и вслед какой-то бас стал требовать, чтобы все перед обедом пили вермут «мартини». Это было настолько неожиданно, что Андре рассмеялся. Он ходил по мастерской и повторял: «Хорошо! Буду пить «мартини». Раскрою сердце. Ребячество»… А приемник грозил: «Германская авиация… Кризис Лиги наций… Противовоздушная оборона…»
Андре подошел к раскрытому окну. Мартовская ночь была бурной на Ла-Манше; кренились суденышки, и рыбаки в страхе сжимали ладанки. Морской ветер доходил до Парижа; казалось, он треплет дома. Ветер оставлял соль на губах. Андре вырос недалеко от моря; там сейчас томятся яблони, сок медленно подымается по стволу, а ветер сводит деревья с ума. Какой нелепый вечер! «Новый гуманизм», жуки, восстание, война… Неужели все это правда? Немец сказал: «Пока Париж существует…» А Жаннет? Она может попасть под машину, простудиться. Хрупкий мир, до чего хрупкий! Они спорят об идеях – звездочеты, камни! Любить можно только яблоню – там, в Нормандии, где бури. Яблоню и Жаннет…
3
Люсьен привез Пьера в неуютную холодную комнату, богато обставленную; чувствовалось, что жильцы здесь часто меняются и никого не трогают ни шкаф-рококо, ни гравюры с жокеями и борзыми. Люсьен жил у родителей; эту комнату он снял для Жаннет, но говорил: «Моя квартира». На широкой софе лежали том Энгельса и большая кукла, сделанная из пестрых лоскутов.
Люсьен достал несколько бутылок, приготовил коктейль. Пьер заговорил о театре: он увлекался Шекспиром. Люсьен его перебил:
– Все это придется отложить лет на сто. Жаннет вчера декламировала: «Вы можете не взять меня в подруги, но быть рабой вы мне не запретите…» А Миранде лучше замолчать: слово принадлежит товарищу Калибану.