Николай Григорьевич поставил опорожненный стакан на столик и сказал:
— Аннет, ты будешь свой коктейль допивать? По-моему, тебе не стоит, а я бы допил.
Анна Николаевна рассеянно протянула ему стакан.
В ложе Вязигиной произошло шевеление. Темная тень за спиной Тамары Игоревны ожила и превратилась в Потифарова.
— Что он там делает? — удивился я, зная, что супруги разошлись и не поддерживают отношений.
— Как — что? — удивилась, в свою очередь, Анна Николаевна. — У них общая ложа. Уже много лет. По-вашему, они должны были изменить это потому лишь, что не живут больше вместе?
Мне хорошо было видно, что Тамара Игоревна дает Потифарову деньги и какие-то наставления.
— В буфет посылает, — хмыкнул Качуров. Он тоже наблюдал за этой сценкой. — Мило и… трогательно.
Во мне вдруг взбунтовалась кровь местного обывателя. Кто такой этот тверичанин, чтобы вот так легко судить почтенных граждан Лембасово? Он, видите ли, находит их отношения трогательными!
Можно подумать, Качуров прочел мои мысли, потому что он вдруг сказал:
— Я потому еще интересуюсь, что сам сижу в этой ложе.
— Вы? — ахнул я. — Но почему?
— Должен же я где-то сидеть… Лисистратов, добрая душа, за меня похлопотал. Нарочно бегал к господину Потифарову за позволением. Собственно, он все и устроил. Господин Потифаров был до крайности любезен. Показывал мне, между прочим, свои гробы. Я получил сильное впечатление!
— Да, — заметила Анна Николаевна, — в этом отношении Потифаров — наша достопримечательность. Разумеется, все наше лучшее общество уже заказало у него себе гроб.
— И вы? — удивился Качуров.
— Я же сказала — «лучшее общество», — с нажимом повторила Анна Николаевна. — Естественно, и я тоже. Неужто у вас имеются на сей счет какие-то предрассудки?
— Нет, собственно, какие могут быть предрассудки… Путешественник постоянно наблюдает различные феномены, которые встречаются ему на пути. Созерцает, но не вмешивается. Потому что изменять чьи-то обычаи и традиции стороннему лицу непозволительно. Стыдно воображать себя «культурным героем», взбаламутить всех и затем уехать. Для таких свершений требуется законодатель, вождь, а не пришлый человек. Вы согласны, Анна Николаевна?
— Никогда об этом не думала, — отозвалась она. — Но, полагаю, вы правы.
— А вы что скажете, Трофим Васильевич?
Я пожал плечами.
— Не смею возражать. Лучше поговорите об этом с госпожой Вязигиной. У нее наверняка найдется оригинальное мнение. Чрезвычайно умная женщина.
— Понятно, — молвил Качуров. Он окинул Анну Николаевну взглядом, таким испытующим, что она весело рассмеялась.
— Вы как будто мерку для гроба с меня снимаете…
— Нет, я же сказал — это дело каждого; если вы не суеверны — то почему бы и не озаботиться гробом прежде срока…
— Между прочим, святой Варахасий спал в гробу и прожил до ста с лишним лет, — заметила Анна Николаевна.
— Ну, то святой, — отозвался Качуров, — а мы же все-таки не святые.
— Этого мы наверняка знать не можем; а после смерти все откроется, — заявила Анна Николаевна. — Благодарю вас за конфеты и беседу. Ступайте теперь к себе, господин Качуров, потому что опера вот-вот начнется. Если вы войдете в ложу посреди увертюры, Тамара Игоревна взденет вашу голову на копье и выставит в дверях своего дома на страх гимназистам. Она директор гимназии — вы знали?
Качуров поцеловал ее руку и вышел.
Несколько секунд Анна Николаевна безмолвно смотрела на закрывшуюся за ним дверь ложи, потом вынула платок и вытерла свою руку.
— У вас есть бинокль? — спросила она.
Я подал ей бинокль.
— До чего же маленький! — восхитилась она. — У меня был где-то дома дамский, с перламутром, но этот еще меньше…
— Это Кузьмы Кузьмича, — сказал я и ощутил неловкость. Что, в сущности, у меня имелось своего собственного, не принадлежавшего ранее Кузьме Кузьмичу? Разве что голова на плечах, которой я, впрочем, не слишком гордился.
— Интересно, — проговорила Анна Николаевна задумчиво и навела бинокль на ряды партера, — почему крупные мужчины любят маленькие вещи? Я не раз замечала…
«Божечка любит все маленькое», — вспомнилось мне замечание Софьи.
Софья Думенская тоже находилась в театре. Она занимала самую крайнюю ложу, почти нависавшую над сценой. Обыкновенно дамы в ложах сидят в первом ряду, а мужчины — во втором, интимно наклонившись вперед, так, чтобы и сцену видеть, и даме в затылок дышать. Но у Думенской все обстояло наоборот. В первом ряду находился Харитин. Ожог на его лице был припудрен, но все равно выделялся безобразным пятном. Светлые глаза молодого грека то застывали, как фарфоровые, то начинали беспокойно подергиваться и перебегать с лица на лицо. Время от времени над его вздернутым плечом показывалась Софья, которая что-то говорила с улыбкой ему на ухо.
Вдруг Софья заметила меня и приветливо помахала мне рукой в белой перчатке. Блеснули алмазики, нашитые на перчатку крестиком. Я привстал и вежливо поклонился ей.
Анна Николаевна вернула мне бинокль.
— Точно, Витольд там, внизу, — сказала она. — Мрачный, как туча. — Она вздохнула и покачала головой. — Как все некстати!..
— Отчисление из университета не может быть «кстати», — сказал я.
Раздались звуки скрипки, в оркестре ожили и нестройно зашевелились инструменты.
— Начинается, — прошептала Анна Николаевна. — Больше всего люблю этот момент…
Она придвинулась к самому барьеру и замерла, мысленно отстранившись от всего белого света.
Оркестр шумел все сильнее, потом замолчал. Вышел дирижер — как и положено дирижеру, похожий на кузнечика. Начался мелодический шум, именуемый увертюрой. Увертюры вообще представляются мне изобретением, существующим для того, чтобы мучить зрителя ожиданием, когда же, собственно, начнется то, ради чего были выложены деньги на билет. Я всегда скрывал это мнение, потому что оно с головою выдает мои низменные вкусы.
Наконец поднялся занавес, явились стена замка и двое воинов. Сии последние исполняли дуэт под приглушенное уханье барабана.
— Я видел короля!.. — баритоном пел один.
(«Бабам!» — шептал барабан, едва лишь возникала пауза.)
— Какого? — тенором вопрошал другой. Тенор был придушенный.
(«Ба-ба-бабам!» — рокотало из оркестровой ямы чуть более настойчиво).
— Покойного! — вскрикивал баритон.
(«Бах! Бах!» — вздыхал барабан.)
— Не может быть! — вскрикивал тенор.
(«Бах!»)
— Тише… он иде-о-о-от!.. — завершил дуэт баритон.
Барабан выступил на первый план и рокотал все громче, чтобы потом взорваться вместе с литаврами. Возникла в клубах пара мрачная тень отца Гамлета, которая глубоким басом принялась жаловаться на судьбу, жену, родственников вообще и на политическую обстановку, сложившуюся вокруг Дании.
Гамлет явился мрачным фертиком и пел тенором, сопрано Офелии резало слух, точно бритвой, и от ее арии в животе у меня странно вибрировало, зато у Гертруды было приятное, глубокое контральто. Если говорить совсем уж честно, то больше всего мне понравился дуэт Гильденстерна и Розенкранца, исполнявшийся под пронзительные выкрики флейты.
Я уже приготовился высказать все это в антракте Николаю Григорьевичу, но обнаружил, едва зажегся свет, что господин Скарятин страдальчески спит в углу ложи, прижавшись виском к стенке за занавесом. Веер, которым он обмахивался, выпал из его руки.
Анна Николаевна как будто очнулась от забытья и с глубоким вздохом повернулась ко мне.
— Ах, как хорошо! — прошептала она. — А вам нравится, Трофим Васильевич?
— Очень! — признался я, не кривя душой и радуясь этому.
Она просто улыбнулась и, нагнувшись через бархатный бортик, махнула рукой.
— Витольд меня видел, — сообщила она, поворачиваясь в мою сторону. — Сейчас зайдет. Беляков приводит в письмах рисунки замечательных ископаемых существ… Я не видела таких среди присланных образцов.
Я рассеянно кивнул и вдруг увидел, что Софья Думенская точно так же призывно машет мне из своей ложи. Я наклонился к Анне Николаевне и прошептал ей, стараясь не шевелить губами: