Мне подумалось, что она чудит и напоследок насмехается. Но я не хотел подыгрывать ей.
— Нет, Софья Дмитриевна, не видел я никакой ведьмы. И не наговаривайте на себя. У вас какая-то болезнь, только и всего.
Она мимолетно улыбнулась мне распухшими, накусанными губами и показала на свое запястье:
— Оденьте мне браслет.
Я повиновался. Мне пришлось прикоснуться к ней. Она была горяча и суха, как ящерица на камне в солнечный день. Изящное украшение еще больше оттеняло безобразие Софьиной руки, но Софья смотрела на него с каким-то исступленным восторгом.
— Где вы нашли его? — спросила она наконец, переведя на меня взгляд. — Говорите только правду! Нельзя лгать умирающим. Умирающие скоро все равно все узнают, всю правду, до самого донышка. И тогда очень стыдно вам будет, если солжете. Где вы взяли браслет?
— Нашел в вещах покойного Кузьмы Кузьмича, — ответил я, как и собирался.
Софья покачала головой. Ее белые волосы зашевелились на покрывалах.
— Скоро спрошу у самого Кузьмы Кузьмича, так что не врите, не врите мне, Трофим Васильевич… Стыдно же будет, — повторила она. — Где взяли? Ну, честно!
— Софья Дмитриевна, эта вещь была найдена в пещере, недалеко от того места, где обнаружили убитой Ольгу Сергеевну… В завитке браслета застрял женский волос, который сейчас на экспертизе, но мы не сомневаемся, что это — Ольгин.
— В каком завитке? — жадно спросила Софья. — Вот в этом?
Она коснулась ногтем изящного украшения.
— Да, — сказал я.
Софья встретилась со мной глазами.
— Вы сейчас думаете, что я безумна? — тихо спросила Софья. И опять засмеялась. — Я смеюсь оттого, что вы со мной, оттого, что не умру в одиночестве…
— А где Харитин? — решился я.
— Харитин? — переспросила Софья. — О, Харитин меня больше не любит.
— Он оставил вас? — Я не верил своим ушам. — Но почему?
— Это было неизбежно. Мы оба знали, что такой день придет. Я была готова. И ни о чем не жалею. Время Софии иссякло, вот он и ушел… Вы знаете, Трофим Васильевич, что каждая женщина — это крепость? Не в том пошлом значении, который обычно придается этому сравнению лирическими поэтами. Мол, «иду на штурм!» В том смысле, что «лезу под юбки!..» — Она скривила рот и прикусила нижнюю губу. — Вся лирическая поэзия, если смотреть общо, сводится к описанию того, как лучше и удобнее использовать женщину. Чем восхищаются поэты, когда говорят о женской красоте? Исключительно теми чертами и качествами, которые в женщинах удобны для употребления в мужском обиходе. Красивая, ласковая, сладкие губы, гибкий стан. И в постели хороша, и при выходе в свет показать не зазорно. И это — только в лучшем случае, а в худшем прямо указывают на кулинарные таланты! Они это выражают в терминах «поддерживания очага», но — к чему притворяться? — мужчине вообще не нужен никакой очаг, если только на нем не булькает кастрюля с супом. Вот вам и вся лирика, Трофим Васильевич. Я всех поэтов с этой точки зрения прочитала, и везде одно и то же.
— Больно уж вы строги, Софья Дмитриевна, — сказал я.
Она вдруг сильно сжала мою руку.
— Не будьте сейчас пошлым, Трофим Васильевич, я ведь правда умираю… Крепость вот-вот падет… Не понимаете? Не верите? Взгляните на картины старых мастеров, на всех этих девочек-инфант, закованных в корсеты и кринолины… И я была такой же, Трофим Васильевич, и я была крепостью по имени София. Мои стены были неодолимы, мои башни тиранили само небо, мои пушки отвечали огнем на каждое поползновение… Никто не мог перейти моих рвов, понудить меня опустить мосты. И до сих пор трещат на ветру мои вымпелы, хотя гарнизон готов сдаться, и в стенах бреши…
Она закашлялась. В ответ на мой встревоженный взгляд Софья покачала головой:
— Это уже не имеет значения. Крепость София скоро падет. Но до своего падения она была непобедима.
— Софья Дмитриевна, — осторожно заговорил я, — вы убили Ольгу Мякишеву?
— Ольгу? — Софья нахмурилась, потом тихо засмеялась. — Это бедное ничтожество? Нет, конечно же, нет. Это сделал Харитин. Вы еще не догадались, милый мальчик, что здесь происходило?
Я молчал.
Софья неожиданно перевела взгляд на Витольда, все еще стоявшего возле двери, и другим, отчужденным тоном, спросила:
— А вы, мой сладкий палеонтолог, конечно же, догадались? Ах Витольд, раб лицемерный и лукавый, я всегда была к вам неравнодушна…
— Кто он, ваш Харитин? — спросил Витольд. — Вы это знаете?
— Понятия не имею… — Софья вздохнула. — Он был голоден. Очень голоден. Всегда. И мне это нравилось. Здесь у него не было ничего своего. И это мне тоже нравилось. Те, у кого много собственности, слишком привязаны к ней. Своя земля, своя плоть, своя кровь в жилах. А он был свободен, потому что в любое мгновение мог взять чужое и присвоить… Люди видели только мою скандальную связь с ним и потому не замечали ничего другого. А вот дикари, которых привез Свинчаткин, — те другое дело. Им безразлично было, любовники ли мы с Харитином. Помните, Трофим Васильевич, — она снова повернулась ко мне, — вы все расспрашивали меня, как вышло, что целая шайка разбойников разбежалась, едва лишь мы с Харитином оказались поблизости? Вот так и вышло… Они знали о нем то, что ускользало от людей, даже от таких вольнодумцев, как наш Витольд. Что, бедный мой карбонарий, вы притихли? — Она поманила его пальцем. — Подойдите. Я больше не кусаюсь.
Витольд не двинулся с места.
— Но почему именно Анна Николаевна? — спросил он тихо.
— Да ни почему… — ответила Софья, досадливо отмахнувшись. — Вы все не о том спрашиваете… Я ведь только что рассказала вам, что Харитин был голоден. Кровь фольда оказалась отравой. — Она вдруг улыбнулась, как улыбается мать, вспоминая милую шалость любимого ребенка. — Ему хотелось попробовать. Хотелось с того самого дня, как Матвей привел их в наши леса, и он учуял незнакомый запах. Я пыталась его отговаривать, но он… — Она помолчала, а потом заговорила с простодушной откровенностью: — Он стал смеяться надо мной. Он так красив, когда смеется! И вот он смеялся, а я плакала. От восхищения, от горечи, от того, что жизнь моя на исходе… Знаете, дорогие мои, бывают такие богатые слезы. Выплачешь их — и как будто тебя озолотили. «Ты стареешь, Софья, — вот что сказал он мне. — Ты опекаешь меня, как старуха, а это смешно. Где ты нашла место для себя в моём „я хочу“? „Я — Софья — хочу“? Никто так не говорит. Нет места для „Софьи“ между „я“ и „хочу“, Софья…» И когда он так сказал, я тоже начала смеяться…
— Он убил фольда из любопытства? — спросил я.
— Он все равно кого-нибудь бы убил, — ответила Софья. — Потому что подходило время, и голод терзал его все сильнее. Но кровь фольда стала для него ядом. Она обжигала его… Да, это — и еще солнце. Он совершенно не ожидал, что в этот день солнце будет таким ярким, отраженным от снега. Помните? Вы ведь помните день, когда спасли его, когда подобрали его на дороге и привезли в мой дом?
— Да, — сказал я. — Конечно, помню. Я нашел его почти ослепшим на обочине.
— Вы спасли его, — повторила Софья и коснулась моей ладони. — Вот что вы сделали, милый мой, отважный, мой благородный мальчик.
— Почему он убил второй раз так скоро? — спросил Витольд. — И… — Он поколебался. — Все же — почему Анна?
— Ему нужно было заменить кровь в своих жилах, — ответила Софья. — Я ведь говорила, у него не было ничего своего. Он все забирал у других. Пока его плоть была насыщена кровью фольда, он страдал… А теперь успокоился.
— На веере Анны Николаевны была найдена кровь фольда, — вставил я. — Все сходится.
Софья опять похлопала меня по руке.
— Подозрительный мой мальчик. Все вам нужно сопоставить и проверить, всему найти объяснение и доказательство… Вон Витольд мне верит без всяких доказательств. А вы все исследуете. Всякую каплю вам нужно засунуть в пробирку… Хотите знать, как вышло, что я соединила мою жизнь с Харитином? Вы ведь хотите этого?
Я вовсе не был уверен, что нуждаюсь в Софьиных откровениях, но она уже начала говорить — и говорила долго, лихорадочно. Когда она на короткое время замолкала, в ее глазах вдруг мелькал ужас, и она поспешно возвращалась к повествованию. Это отвлекало ее от мыслей о неизбежном конце.