- Диму только что отвезли в больницу... - просипела карга.
Это я знал. Димон покрылся какой-то коростой, из сортира не вылезал, а на вечерней линейке, принимая, как старший смены, торжественный доклад, облевал с высоты своего роста рапортующего младшего пионера, навзрыд расплакавшегося от такой внезапной реакции на его жизнерадостный доклад и бегом ринувшегося в умывалку.
- Он ел очень много шоколада, - согласился я со старухой.
- А на какие деньги он покупал шоколад? - последовал суровый вопрос.
Я молчал. Что значит, на какие? На рубли, не на доллары же...
- На трудовые деньги людей! - брякнула кулаком по столу старуха.
- Да, - вновь согласился я. - На трудовые. Но зачем он все заработанные деньги потратил на ерунду? Чтобы заболеть? Ведь на них мы могли купить еще жвачки у его приятеля в Москве...
- Мальчик, - сказала старуха внезапно упавшим голосом, тебя срочно надо изолировать от коллектива...
- Зачем? Я здоров, - с вызовом заявил я. - А перед отъездом сюда мне сделали в Америке все прививки.
- Это я чувствую, - произнесла старуха зловеще.
На следующий день я - идеологически вредный и антиобщественный элемент, был из лагеря изгнан и передан в руки приехавшей по старухиному вызову тетки - сестры отца.
Напоследок мне была прочитана лекция о законах торговли в условиях развитого социализма, уголовной ответственности за спекуляцию и частное предпринимательство. Помимо прочего, вожатые, перетряхнув мое имущество, конфисковали всю сумму прибыли от злосчастного "Аладдина" за исключением предусмотрительно спрятанной мной в трусы пятидесятирублевой купюры и, согласно составленному списку, раздали - именем, так сказать, коммунистической справедливости мои кровные финансы бывшим покупателям жвачки, безмерно и естественно ликовавшим от такого решения администрации.
По лагерю метались крики:
- В клубе деньги дают! Американца раскулачили!
Увы, открытие мира без шишек на лбу не обходится...
Вскоре в сопровождении унылой нотации своей близкой родственницы я шагал по пыльной теплой дороге к электричке, с позором изгнанный из пионерского рая.
Кстати, на прощание, сверкая стальным зубом, старуха сказала тете буквально следующее:
- Мальчик казался замкнутым. Но внезапно раскрылся всем букетом капиталистического порока. Как член выездной комиссии при парткоме я получила серьезный урок.
Что такое выездная комиссия, я еще не представлял. Я просто брел по белесой утрамбованной пыли проселка, наступая на пятки своей долговязой тени, чувствуя себя униженным и ограбленным, и на глупую нотацию тети не реагировал.
Страшно было жаль майки со справедливой надписью, очень хотелось, чтобы рядом оказался Джон. Уж он-то наверняка бы мне посочувствовал и логику сумасшедшей карги также наверняка бы не уяснил, но вот увижу ли я когда-нибудь дружка Джона? Вырвусь ли когда-либо к нему?
Этот внезапно возникший вопрос наполнил меня ужасом.
- Тетя! - проникновенно обратился я к родственнице. Пожалуйста! Ничего не говори папе и маме! Пожалуйста!
Тетка прервала бормотание нотации, невольно замедлив шаг. Видимо, в голосе моем сквозило такое отчаяние и искренность, что она хмуро пообещала:
- Ладно, шагай уж... Капиталист сопливый. Я-то не скажу, как бы вот по другим каналам...
Другие каналы, как понимаю, сочли данный инцидент несущественным для своей глубины и ширины, а потому уже через пару недель об ужасах советских детских лагерей я рассказывал, сидя верхом на баскетбольном мяче на краю любимой спортплощадки, дружку Джону, недоверчиво щуря глаз, на меня взирающему.
- Если они не делают бизнес, на что же они живут? - произнес в итоге Джон.
- Они на вэлфере1, - объяснил я. - И потому не могут его делать. Таков закон.
- Вся страна на вэлфере?
- В общем, да, - сказал я.
- Тогда Россия очень богатая страна, - сказал Джон задумчиво.
- Ну... так, - сказал я, уясняя, что возвращаться в эту богатую страну повторно не жажду.
Однако пришлось.
Мои детские тревоги, связанные с возвращением в СССР, были практически полностью развеяны лживыми посулами родителей о скором и неизбежном возвращении в Америку, и скорее всего звучали такие уверения из-за боязни, как бы я не выкинул какой-либо фортель, ибо папа Джона, полицейский офицер, доходчиво объяснил мне, что Штаты - моя родина, из них меня никто пушкой не вышибет, и, если будет на то моя добрая воля, он мгновенно возьмет на себя оформление опекунства.
Малолетний наивный дурак, я изложил все его слова за семейным вечерним чаем, отчего папаню едва не хватил кондратий. Он поперхнулся своим джином и долго рыгал в ванной, а моя непьющая мамочка, чье лицо приобрело оттенок сирени, судорожно папин стакан опорожнила и понесла такую истерико-патриотическую галиматью, подкрепляемую для пущей убедительности подзатыльниками, что истину "язык мой враг мой" я усвоил в тот вечер как пожизненную прививку от пустой болтовни.
Незамедлительно последовали санкции.
Мое общение с Джоном было предельно сокращено, из библиотеки посольства маман притащила книжки про разных мальчишейкибальчишей и павликов морозовых, заставив меня штудировать всю эту литературу с такой же дотошностью, с какой в монастырской школе зубрят текст вечерней молитвы.
Одновременно на всю свою идеологическую мощь заработала семейная машина коммунистической пропаганды.
Каждый вечер, неторопливо потягивая джин с тоником или же виски со льдом, папаня, окутанный капиталистическим дымом сигареты "Филип Моррис", вел со мной душещипательные разговоры о самом замечательном в мире государстве трудящихся, о грядущей эре коммунистического процветания и о моей неминуемо блестящей карьере, которую я, обладая безукоризненным английским, способен построить в своей дальнейшей жизни на благодатной земле США.
Замечу, что возвращение в порочную Америку представителем земного коммунистического рая расценивалось папой в качестве моей главной жизненной цели, а потому меня немало озадачивал вопрос о целесообразности такого возвращения, однако внутреннее чувство