— Сотрудничество, — не утрудившись раздумием, изрек я.
— Еще одно доказательство, что вы не придурок, — констатировал мой следователь. — А теперь позвоните маме на работу и сообщите, что вы уехали на три дня к школьному приятелю на дачу.
Из ящика стола он извлек трубку радиотелефона. Я в точности исполнил его приказ.
Далее — началось! Нескончаемые допросы, полиграф, снова допросы…
Скоро ситуация прояснилась для меня окончательно: я проходил в качестве свидетеля во внутреннем расследовании, поначалу фигурировал как соучастник преступного сговора и доверенное лицо перерожденца в генеральском мундире, но во мне быстро, что называется, разобрались, и по прошествии третьего дня Иван Константинович передал мне заклеенный почтовый конверт, не отмеченный никакой надписью, но явно содержащий некие бумаги.
— Ваша трудовая книжка, — пояснил он. — Вы уволены с работы по сокращению штатов.
— Я понял, — кивнул я, уже свыкшийся с мыслью, что с Индией, да и со всей моей прошлой жизнью пришла пора расстаться. Однако заметил: — В Бангалоре у меня осталась куча вещей…
— Ах, Толя, — отозвался Иван Константинович, — вы даже не представляете, сколь мизерны ваши потери по сравнению с теми, какие вас ожидали первоначально!..
И я заткнулся.
— Кстати, — задал Иван Константинович напоследок меркантильный вопрос, — вам в банке не выдавали карточку для снятия денег из банкомата?
— Нет, — мотнул я головой, испытывая злорадное удовлетворение. — Обычно я приходил с книжкой к менеджеру, мы с ним хорошо знакомы… Он, собственно, мне и открыл счет. Зовут его Сешейя…
— Свободен, — процедил инквизитор сквозь зубы.
В том же военном автомобильчике с глухим кузовом, в народе именуемом «креветкой», я был доставлен с таинственного загородного объекта домой.
Несмотря на то, что Иван Константинович в угрожающих выражениях предупреждал меня об обете молчания насчет всего приключившегося со мной за эти три памятных дня и снабдил правдоподобной легендой о внезапном завершении моей индийской эпопеи, я все-таки поведал маман о случившемся — правда, под честное ее слово о неразглашении…
Возмущению маман не виделось конца и края.
— Какая, к чертовой матери, «перестройка»! Та жа сталинская зона! — бушевала бывшая правоверная коммунистка. — Те же гестаповские ухваточки… Тебя пытали, сынок?
— Не, даже кормили…
— Баландой какой-нибудь?
— Не, обед как обед. Гуляш, компот…
— Они накормят! Гуляшом! Из человечины…
Несмотря на данное мне обещание о соблюдении тайны прошедшего следствия, маман, переполненная негодованием и гражданской ущемленной гордостью, не только тайну широко разгласила, но и накатала жалобу в прокуратуру города, причем на мои стенающие возражения по поводу данного мероприятия отреагировала с надменной решимостью убежденного камикадзе: мол, скажем «нет» гэбэшному террору, кончилось время его, аминь!
Маман, как понимаю, наивно воодушевили появившиеся в прессе критические статьи в адрес секретных коммунистических ведомств, и она решила внести свою лепту в дело нарождавшейся, ха-ха, демократии.
Что ею руководило? Месть за прошлый каждодневный страх перед вездесущим ГБ, в чьей тени протекла вся ее жизнь — пусть сытая, заграничная?.. Или осознание конечной никчемности такой жизни? Кто знает?
— А может, это ГРУ? Или еще какая-нибудь шпионская шарашка? — пытался умерить я ее пыл.
— Все они — волчьи ягодки с одного и того же куста, — звучало непреклонное.
Кстати, связавшись с бывшим мужем-полковником, мама выяснила, что ни в какую Флориду Николай Степанович с похищенными деньгами не бежал, а скончался сразу же после моего отъезда на территории Индии от обширного инфаркта, после чего, вероятно, наткнувшись на компромат в его бухгалтерии, компетентные дяди и затеяли расследование финансовых злоупотреблений некогда недоступного какому-либо контролю генерала.
Очередным утром, когда я покидал квартиру, направляясь в институт, где намеревался подать заявление о своем восстановлении в составе студентов, на лестничной клетке мне встретились капитан милиции и двое военных — майор и лейтенант, выходящие из лифта.
— О! — восхищенно присвистнул майор, всматриваясь в меня. — Никак Подкопаев Анатолий, мастер спорта по мордобитию и по бегу…
— По какому-такому бегу? — спросил я неприязненно.
— По бегу от призыва в армию, — с улыбкой пояснил майор.
— Ах, мама, мама, что ты натворила! — сказал я майору.
— А все по закону, Толя, — откликнулся он. — Вот, — указал на милицейскую шинель. — Имеем предписание, с нами представитель властей, так сказать…
— Мне надо позвонить матери…
— Мы сами позвоним. Ну, как договариваться будем?.. По— доброму, по-злому, а?..
Я тяжело вздохнул. Мне остро захотелось оказать этим типам в погонах серьезное физическое сопротивление, но такое желание по причине его нецелесообразности я отклонил, вновь выбрав сотрудничество, а не поединок, тем более помнил золотое правило: порой победу в поединке означает уклонение от него.
За свое соглашательство я получил возможность переодеться, взять с собой туалетные принадлежности, пакет с едой и необходимые мелочи, после чего закрыл квартиру и обреченно вышел со своим конвоем к поджидавшему нас у подъезда милицейскому «уазику».
Дальше все шло по накатанной колее: ускоренная медкомиссия, когда мне пришлось пожалеть об излеченном глазе, — хотя напрасно, ибо вместо службы в армии органы придумали бы для меня наверняка куда худшую пакость; стрижка под «ноль», вручение военного билета и отправка на той же милицейской машине на призывной пункт, причем сопровождавший меня лейтенант предупредил: «Сбежишь, возбудим уголовное дело об уклонении от призыва мгновенно, у кого-то большой на тебя клык, парень, вырос…»
Я хмуро кивнул, всецело насчет «клыка» соглашаясь.
На призывном пункте меня передали под попечение какого-то нетрезвого капитана с петлицами артиллериста, сообщившего, что команда, в которую я включен, ждет отправки и сопровождающий, отбывший на вокзал за билетами, должен вернуться с минуты на минуту.
— Чтобы глаз с него не спускал! — сурово предупредил лейтенант нетрезвого капитана, и тот кивнул ему с таким угрюмым пониманием, что я твердо уяснил: мне конец!
После меня провели в кабинет, где стояло несколько письменных столов, заваленных папками с личными делами призывников, и множество стульев, также тяжестью папок обремененных.
— Сиди здесь, — коротко сказал капитан, затем подошел к письменному столу, вытащил из него бутылку водки, шумно выдохнув воздух, совершил из бутылки объемный глоток и, утеревшись рукавом кителя, кабинет покинул, не забыв, правда, запереть за собой дверь.
Любопытствуя, я взял в руки одну из папок. Какой-то Подколозин…
И — замер, обожженный неясной, но стремительно формирующейся в сознании мыслью…
На подоконнике лежала самая тощая из стопок — всего лишь пять папок.
Я, сомнамбулически привстав со стула, подошел к окну и на верхней папке узрел свою фамилию…
Вероятно, это была какая-то особая стопка, даже наверняка особая.
Далее чисто механическим жестом я взял свое личное дело, переложив его в ту стопку, где лежало дело Подколозина, а его папку, да прости мне, неведомый собрат по несчастью, уместил в категорию «избранных».
Капитан, чьи командные пьяные крики время от времени доносились до меня из-за двери, то и дело забегал в кабинет с целью приобщения к своему заветному сосуду, из которого он, казалось, черпает необходимую энергию, и внимания на меня при этом обращал не более, чем на гипсовый бюст Ленина, с искренне— устремленным любопытством взиравшего на капитана с высоты канцелярского книжного шкафа.
Впрочем, однажды капитан, как бы спохватившись, подошел к стопке «элиты» и, взяв дело Подколозина, долго и недоумевающе разглядывал его, видимо, ощущая какое-то несоответствие в фамилии, но затем, махнув рукой, положил папку на место и, судорожно прижав ладонь к животу, поспешным аллюром удалился прочь, громко у порога пукнув и дверь за собою не затворив.