— Нет, Ефимий Васильевич, где уж его обижать, он, вот посмотри, сам себя сейчас обидит.
Действительно, татарин грузно повалился на скамью, а со скамьи на пол и, лежа на полу, бормотал что-то, поводя своими мутными глазами по сторонам. Монахи между тем незаметно вышли и уже в сенях попрощались с хозяйкой. Они уселись в телегу, вместе с ними отец Арсений, и уехали. Отец Стефан также вышел из комнаты. На дворе стоял лунный, весенний вечер. Воздух был чист, из леса доносился смолистый запах. Кругом было тихо, вдали слышался лай собак, а где-то рядом раздавался звонкий женский голос, тянувший заунывную песню. Греческому монаху все это было внове. Глубоко вдохнув свежий воздух, он направился на звук голоса.
— Кириа Агриппина природу любит, — произнес монах, подходя к Груше, которая, сидя на громадном бревне, пела грустную песню о тяжелой доле девицы в татарском плену.
Она не заметила приближающегося монаха и слова его испугали ее.
— Ах, это ты, батюшка! — встрепенулась она. — Что же ты ушел от всех?
— Да там пьют больше, а я пью немножко, только чтобы повеселеть, посмеяться. А ты, кириа, тут хорошее место выбрала; под сводом этого неба чувствуется, что этот незыблемый купол покрывает разом все народы; что все они одна семья, что нет иудея, нет эллина…
— Хорошие, святые чувства, отче, да только редко они на ум приходят, а другим и никогда; все думается больше о себе, какая судьба твоя будет. Ах, батюшка, батюшка, как трудно о себе не думать.
— Никто, кириа, и не запрещает думать о себе; и думай, и работай себе на пользу, только другим не мешай жить.
— Ну, а как приходится, отче, защищаться, тогда как?
— Пока можно, защищайся, а нельзя — беги!
Груша задумалась. Монах любовался молодой девушкой; кругом был тот же тихий весенний вечер, луна тихо скользила по небесному своду.
— Отчего ты так грустна? — после некоторого молчания спросил отец Стефан. — У тебя горе есть?
Груша как бы не слышала вопроса. Она подняла свое светлое личико и порывисто спросила:
— Отчего ты, батюшка, в монахи пошел?
Отец Стефан смутился.
— Об этом не спрашивай, кириа, я сказать не могу. Только какой уж я монах! На меня как на монаха не смотри.
— Это твое смирение, отче. У вас верно не так в монахи идут, как у нас, когда очень тяжело…
— У нас-то? У нас, кириа, в монахи идет всякий сброд…
— А отец Арсений?
— А что же ты о нем, кириа, знаешь?
— Ох, отче, страдалец он; все, что говорит, все это от боли сердечной.
— Что же тебе, кириа, он говорил? Я признаюсь, он меня очень интересует. Он любит свою родину, это у нас редко. Ну да… что же отец Арсений тебе, кириа, говорил о себе?
— Случилось, отче, назад тому с неделю, был такой же вечер, тихий да ясный; он сидел тут, а я подошла к нему и стала с ним говорить; он поднял глаза на меня, а они у него в слезах. А потом взял меня за руку и залился горючими слезами. «Душа моя требует исповеди, — насилу сказал он, — еще никому не поверял я свое горе и грех; чувствую, что будет легче, если скажу чистой, неповинной душе; прослушай меня и прости именем Господним!» Что ты, говорю, отче? А он заставил меня сесть и рассказал мне вот что. Назад тому более десяти лет турки подступили к городу Фессалоникам. Хотя это город старинный греческий, однако, говорит отец Арсений, наши императоры, по малодушию, отдали его венецианцам. Ему тогда, не было еще и тридцати лет и готовился он к венцу; его невеста была молодая, прекрасная девица Афанасия, из хорошей семьи. Они любили друг друга и были самые счастливые люди. Турки наступали на город все сильнее и сильнее, а венецианцы были люди чужие; когда свои бросили, то чужим что за неволя была на смерть идти. Враги и ворвались в город с разных сторон. Тогда отец Арсений бросился в дом своей милой, чтобы защищать ее, но тот уже был в руках турок, а когда он метнулся в дверь, то вдруг увидел свою Афанасию, лежащею, как мертвец, на руках турка, который ее нес; в то же время двое других кинулись на него и схватили, но он неистово рванулся и вырвался от них. Тогда он бросился к Афанасии и по рукоятку вонзил свой нож в любившее его сердце. Кровь хлынула из раны; милые глаза взглянули на него, но без страданий и злобы, а спокойно и кротко. Что после случилось, он не знает. Пришел он в себя ночью; Фессалоники горели. Он отыскал труп Афанасии, осторожно вынес ее за город, вырыл могилу и похоронил. Потом покинул Фессалоники и ушел на Афон для поступления в монастырь. Долго и много молился он там, и когда сделался иеромонахом, отправился в Фессалоники, сам отслужил погребение над своею милою Афанасией. Закончив рассказ, взволнованный отец Арсений спросил у меня, прощаю ли я его, что моими устами скажет душа Афанасии.