— Уйди.
Евланьюшка, разобидевшись, ушла на кухню. За что-то надрала кошку. Что-то разбила. Потом с шумом плюхнулась на стул и заголосила:
— За что же меня, горемычную, карает боженька-а-а? Ведь не видела я света белова-а-а…
У отца кончился приступ. Но к сердцу подступала новая боль: он морщил лоб и поскрипывал зубами. С трудом проговорил:
— Дай-ка мне пивнуть, Семен. Огнем горит душа.
Сенька вмиг исполнил просьбу, но отец пить не стал.
— Газетки не пришли? — спросил он. — Почитай мне, сынок. Есть там что про шахтеров?
Сенька оглядел местную газету, отыскал заметку: «Очистная бригада Андрея Воздвиженского встала на вахту в честь Седьмого ноября. Горняки за двадцать дней — две декады — выдали на-гора сверх плана восемьсот тонн угля». Совсем не интересно. И Сенька сказал:
— Пап, а хочешь, я тебе про Мересьева читану? У него ведь тоже ноги не было. Иль двух. Я уж позабыл… Хочешь? А он еще на самолете летал.
Отец улыбнулся:
— Про Мересьева слыхал. Спасибо. А вот Андрюшка — из моих. Направился, значит? Это хорошо. Андрюша — он вроде тебя: добра не видел. И волком глядел на свет… А теперь — вахта! Э-э, много я горя с ним хлебнул. Так… Бригадир, говоришь? Восемьсот тонн сверх плана?.. Приятно. Пойдет теперь Андрюшка…
Закрыл глаза отец, а губы все улыбаются: и впрямь, наверно, для него приятная весть. Полежал, полежал и, как слепой, давай ощупывать Сеньку. Плечи, лицо… Вот, нашарив руку, сжал ее:
— А ты, Семен… Как будешь ты?
Сенька смотрел на отца, и словно туман закрыл его: опять в глазах скапливались слезы.
— Не успел я поднять тебя, парень… Но в случае чего — ступай в ФЗО. Худо-бедно, а все покормят. Потом, как выйдешь, наш брат рабочий в беде не оставит. И вот еще что… В Святогорске живет Пыжов Григорий, брательник мой двоюродный. Виноват я перед ним… Ну да если туго придется, езжай к нему. Поможет. Запомни: Григорий Пыжов.
Каждый день утром приезжала докторша. Осматривала отца. Начинала разговор одинаково скучно: «Как больной чувствует себя?» Отрезала, дура, ногу и еще чего-то спрашивает…
Сенька глаз не спускал с нее: дома-то он не даст мучить отца! Пусть только попробует.
Мать зазывала докторшу в спаленку и там, чтобы никто не слышал, шепталась: шу-шу-шу! Но Сенька все равно кое-что слышал.
— Ба-ах, милая! Долго ль мне переживать, мучиться? — выспрашивала она, да с таким страданием, словно у ней ногу-то отрезали. И шею замуровали в гипс у ней. И руку тоже. — Душенька моя плачет. Вот сегодня под себя намарал… Ох, лишеньки!
Это Сеньке и не слышать бы, так ничего: сам видел всю картину. Мать злилась, грубо переворачивая отца:
— Дите малое! Язык-то отсох позвать? И кума Нюрка… Дочь невестится, а она жеребиться вздумала…
— Ну, убей меня, убей, — виновато говорил отец. И готов был заплакать: стыд глаза ел.
Отчитав, мать притворно зажала нос и скорей на кухню. Оттуда тотчас же донесся ее жалобный голос:
— Не карай меня, боженька-а-а…
— Ничего, папка! Мы и сами обойдемся, — сказал Сенька, проворно засучивая рукава.
— Да уж нет, Семен. Не утешай, брат. Сплошал я малость. Хотелось перед смертью-то побыть дома, а то забыл — больной всегда обуза. Вижу…
Он хотел сказать: ждет Евланья, когда я умру, но не сказал. Зачем ребенка настраивать против матери?
…На другой день, придя из школы, Сенька застал в избе много чужих людей. Они суетились, говорили вполголоса. Он понял: папки нет! Умер…
Сенька не пошел в комнату: не хотел видеть отца мертвым. На ночь его взяли к себе соседи. Но он, как старик, ворочался, не спал, перебирая мысли, как будет жить. Уж его-то тоже мать станет обманывать: о-ох, ошеньки!.. Это наверняка. Слушал, как воет Барин: вот и пес, наверное, об этом думает…
В полдень у дома Копытовых собралось видимо-невидимо народу. Толпились с одной и с другой стороны оврага.
— Товарищи, товарищи! — кричал кто-то. — Убедительно прошу: не скапливайтесь на мостике — рухнет.
Евланьюшка, вся в черном, покачивая головой, думала: «Ба-ах, а если все на помин придут? Съедят, съедят и обсосут косточки. Бедная моя головушка-а-а…»
Музыка вышибала слезы.
Шахтеры, друзья отца, в темно-синих кителях, при орденах и медалях, окружили гроб, подняли. И он закачался на их плечах. Отца-то и не видно. Там, где должна быть его голова, — горка гвоздичек, бледно-розовых, с белой резной каймой. А дальше — красные, лиловые, белые цветы. Будто не отца, само лето хоронят.