Митька-казак, в черной черкеске с газырями, Андрей Воздвиженский, знатный бригадир, о котором писали в газете, несли склоненные, с траурными лентами, знамена. У Митьки-казака — тяжелое, бархатное, взятое в войну навечно за успехи в соревновании.
Девочки в белых кофточках, с красными галстуками, одноклассницы Сеньки, на подушечках несли ордена, медали. И впрямь их, наград, было как у маршала.
Музыка не смолкала. Похоронная процессия медленно двигалась в гору, вдоль оврага. В том месте, где упал отец, люди зашептали: «Здесь, здесь». Многие подошли к обрыву. Подошел и Сенька. Тронул ногой волокушу, на которой вынесли отца из оврага, глянул вниз. Задрав колеса, там лежала тележка. Мешки с картошкой, разбросанные куда попадя, казались серыми гранитными валунами.
Сеньку кто-то мягко ширнул в бедро. Барин? На шее позванивал обрывок цепи. Оторвался?! Сенька потрепал его косматый львиный загривок. И они пошли рядом.
На кладбище гроб опустили возле старой березы. Ветви ее, как косы, свисали до самой земли.
— Тут и дом твой, Алешка. Под плакучей березой, — сказал Митька-казак. — А рядом мое место. Ты его береги. Работали бок о бок, а уж почивать — и подавно.
Отец, словно сморенный густым полынным настоем, молча лежал под тихим золотым деревом. Зарывшись в цветы, слушал стынущую синь неба. Как эскорт, пролетели три косяка журавлей. «Курлы, курлы», — донеслось прощальное сверху.
«Эх, папка, папка!» — горевал Сенька.
Прежде чем захоронить Алексея, много и хорошо говорили. Андрей Воздвиженский плакал так, будто умер его, а не Сенькин отец.
— Это я, Данилыч. Ты слышишь? Спасибо за доброе. Клянуся: я, как ты. В общем, такой же буду. Говорю: клянуся. Мальчонку твоего — не волнуйся… обидеть не позволю. При всех вот такое заявляю. Он мне заместо родного брата теперь. Я верну тебе, всем людям долг. Вот так, Данилыч. Прощай, в общем…
Говорил седенький старичок:
— Я был тогда на шахте парторгом ЦК. Вспоминается случай. Поручил я Алексею Даниловичу провести политбеседу. А говорить он не любил. Ему лучше смену отработать, чем выступить. И волновался я за него! Подошел к двери, слушаю. Данилыч читал газету: в освобожденных городах нет угля, мерзнут дети. Обстановка, товарищи, такая, что нам никак нельзя тратить много времени на слова. Дети мерзнут — мы должны дать им уголь. Согреть их, сберечь — в этом и заключается вся наша сегодняшняя политика. И увел кружковцев в шахту. Он многих одаривал теплом.
Говорил председатель районного исполкома:
— Сегодня мы провожаем в последний путь почетного шахтера, заслуженного гражданина… награжденного тремя орденами Ленина, двумя орденами Трудового Красного Знамени… В войну на его деньги было изготовлено десять тысяч снарядов. На каждом из них было написано: «Фрицам от шахтера Копытова»…
Мать, слушая, плакала. Лицо закрыто платком. Сеньке казалось, что она плачет так, как будто поет. И когда она пыталась обнять его: «Ой, Сенечка, Сенечка! Что же мы с тобой теперь будем дела-ать?» — он болезненно вздрагивал и отстранялся.
Потом стучал молоток — заколачивали крышку. Бросали горстями и лопатами землю. И скоро разошлись все. Барин кинулся к свежему холму, взвывая, принялся грести землю. Комки глины летели в разные стороны. Сенька упрашивал со слезами:
— Пойдем, Барин. Его не спасешь, пойдем. Его зарыли навсегда. Пойдем, собачка, домой…
Мать теперь целыми днями пропадала то в больнице, то в нарсуде, то в шахткоме, то в райсобесе — хлопотала себе пенсию. Приходила домой голодная, подбирала все, что попадалось под руку, — некогда было готовить.
— Я есть захотела, так захотела… Едва просидела в больнице. Уйти ни то ни се, а есть страшно захотела…
Пришел кум Андреич. Завернув нос тряпицей, высморкался и присел под порожком.
— На миг я, короток малый. Дай-кось, думаю, куму спроведаю: куды-то ходила сёдни.
— Ходила, кум. Плюнуть ходила.
— Да неуж плохо все так?
— Плохо, кум, ой как плохо! Не думала я и не мечтала, что меня Алешенька оставит, а вот оставил… На веки вечные оставил. Ворожил мне когда-то один молдаван. По планиде ворожил. Останешься, говорит, ты, Евланьюшка, одна-одинешенька, как в поле былиночка. Ага, так-то прямо и говорил. Алешенька твой уедет далеко-далеко…
Всхлипнула, утерлась платком. Вытащила из шкафа кисет:
— Кури, кум.
Андреич завернул цигарку.
— Тебе, кума, надоть козочку обрести. Уходу за ей — пустяк, а пользы… Знаешь, скоко пользы-тось?
— Да разве купишь такую козу, как у моей покойной тетушки была? Вот коза, так коза! По десять литров молока давала.