Выбрать главу

Евланьюшка все шла, все поглядывала. «Город-то… дома и дома. Ба-ах! Ни конца им, ни края. Солнце палит — асфальт даже размяк. Вот, нога топнет. И дух-то какой от него неприятный! Да машины еще… Фр! Фр! — бегут с гулом. И дымят, дымят… Чем дышать тут?»

Уморилась Евланьюшка. Встала, повернулась направо, налево: ой, зря я ноженьки бью! А люду!.. Все-то нарядные, все-то спешат. Туда, сюда. Заденут, толкнут, но никто-никтошеньки не скажет: «Да куда ты, Евланьюшка, путь держишь? Одна-то, одинешенькая…»

Шагах в двух от нее из фундамента дома торчит трубка. Капает из нее вода. Но худо. Под трубкой собрались воробьи. Разинули клювы, языки-листочки дрожат жалобно: сморила жара. У Евланьюшки давно пересохло во рту. Подошла к трубке:

— Дайте же мне голонуть, воробушки. Да вот как тут крантик открыть? — но все-таки пустила воду. Сжала ладонь лодочкой, попила, помочила лицо, шею. — Напекло головушку, в глазах-то рябит… Не трещите, не спешите, воробушки, я сейчас уйду — и напьетеся.

С шумом, смехом подкатили на велосипедах мальчишки. Окружили Евланьюшку: «Баушка, как водичка?» Водичка и водичка… Городская, хлоркой заправлена. Вроде б застарела. Горклая. Да где лучше найдешь? Припали мальцы к трубке. Попили, поплескались, оглушая визгом, и укатили. В их сорочьем гомоне услыхала Евланьюшка имя «Сеня». И опять заныла душа: «Таким вот и мой был… сынок обидчивый. Где ж искать тебя? Ой, шатер, шатер! Шатер звездчатый. Не торопись, шатер, одеть землю знойную. Я сыночка жду, обращаюся: ты же встрень, сынок, матерь старую. Ее ноженьки притомилися.

Ты продли же день, солнце жаркое, солнце ласковое. Я пожалуюсь, я поплачуся тебе: обелило меня горе горькое; иссушили меня думы думные. Ты ж, великое, накажи сынку: не казни седину, а помилу-уй…»

Какую фамилию носит Сеня? Вот еще вопрос.

«Кто знает, так это тот, что Алешенькиным дружком назвался: Воздвиженский. На могилке поклялся: Данилыч, отдам долг! И сманил, злодей, мальчонку. Такой-то долг…»

Пошла обратно на свою Воронью гору. Домик Воздвиженского она разыскала возле ненавистного террикона. На его черном чешуйчатом теле тут и там дымились желтые плешины. Как всегда, отсюда несло угарным газом. Террикон и сам, казалось, угорел: не сновали вагонетки, с макушки не катились с грохотом порода, грязная щепа. Да и домик Воздвиженского тоже вроде б угорел: похилился, окна, словно посоловевшие глаза, тупо уставились на осыпавшуюся завалинку, местами поросшую крапивой и полынью.

«Ба-ах, да живут ли тут?» — подумала Евланьюшка. Из-под прогнившего крыльца на нее тявкнула собака, будто возмутилась: как ты, тетка, могла подумать такое? Однако не вылезла из укрытия. Наверно, тоже доживала свой век. Или угорелая? Евланьюшка постояла — не покажется ли кто? — и, не дождавшись, постучала в окно. Тихо! Из соседнего дома вышла женщина:

— Вам кого, бабушка?

— Да вот… Воздвиженского. Хотела б спросить…

— Ах, это вы, тетя Евланья. Говорите, Воздвиженского? Он же вскорости после Алексея Даниловича погиб: обвал на шахте случился. И похоронены рядом. Разве не видели?..

Лицо Евланьюшки залилось краской: вот как осрамилась!

— Да я… Да я, милая, не про того, большого, Воздвиженского спрашиваю. Про того я знаю, — вывернулась, — а вот мальчонку он брал, Сенюшкой звали…

— Мальчик не Воздвиженский. Что вы! Мы ведь ровесники, тетя. В одной школе учились. Я потом отстала, но знаю: он — Копытов. И пожил у них совсем недолго. О Митьке-казаке слыхали? Так вот он взял Сеню. — Она вздохнула, помолчала миг и дальше говорила уже вроде бы с неохотой: — Ну, а теперь… Теперь Семен Алексеевич директор шахты. Какой — я уж не стану врать. Но директор. Он часто навещал мать Воздвиженского. Невестка-то замуж вышла, уехала отсель, а мать… Он о ней как о своей беспокоился. В позапрошлом году умерла, так с музыкой хоронили. Добрый он, отзывчатый на горе.

Житейские перипетии приемного сына хотя и поразили Евланьюшку: «Ба-ах, как нескладно жизнь-то началась! Хлебнул Сеня лишенька. С лихвой хлебнул», — но не тронули глубины ее сердца. Бездомная, занятая собой, она просто не могла думать о других. К тому же бесхитростные слова женщины вдруг открыли перед ней непостижимое: как это он, Сеня добрый, отзывчатый на горе, у ней пожил недолго — и забыл, у другой тоже пожил недолго, но потом заботился, как о родной матери, до конца дней? Это оскорбило ее. Не показав виду, она даже всплакнула в душе: «Ах, Сенечка! За что ты, дите малое, так осерчал на меня? Каким елеем люди мазали твое сердечушко? Чем привязали, приладили? Ты отдал им радость и заботушку. Мне ж привета не прислал, словечка доброго…»