— Ай-ай, — запел муж, передразнивая ее. И при этом, раскинув руки, махал ими, как крыльями. — Покажись она теперечь Семену да вот так пусти слезу: «Прощенья прошу», — он и душу свою вынет. Сколь раз его удерживал: за версту ее обходи!
Евланьюшка остановилась, обернувшись, поглядела на Митьку-казака так, словно обрадовалась: он, сыночек неродный, все-таки собирался попроведывать?
А старик, судорожно вздрагивая, — накалила баба нервы! — вскричал:
— Я запрещаю идти к нему, кра-са-ви-ца! Ты скажи, имеешь право на его доброту?
Евланьюшка сгорбилась, приговаривая: «Плохая я… Плохая… Никто-то добра не помнит: всем вредила. Магера я…» А он все поливал ее:
— Тебе придется ответить за это. Придется! Хотя б самой себе.
— Злой ты, Митянька, — остановила мужа хозяйка. — На слабость бабью и скидки не даешь. А не усе могли стальную аль шахтерскую каску надеть. Ну, дай мне словечко сказать. Успомни: сопчили об окончанье войны, як она запела! Усех соседей подняла. А те своих. Та и уся улица, потом и Воронья гора запели. А хор был! Ты ж сам, старый, говорил: «И жинка у Данилыча!» Плакали и спивали. Усе песни перепели. Верни ты ее, дай адрес. Та пусть она на старости посмотрит, як люди живут. Она ж ступила в ограду, а глаза-то по усем углам и разбежалися. Вроде б из другой державы прибыла.
— Не про-щаю! — выкрикнул в последний раз Митька-казак и хотел было скрыться на сеновале, но снизу, от шахты, донесся тревожный крик: «Пожа-ар!» — и он сорвался с места.
Евланьюшка прижалась к забору. А мимо бежали, гремя ведрами и крича, люди. Больше старики, бабы и дети. Куда? Зачем? Что стряслось? В душе было свое — обида. И она, обида-то, никак не допускала до сознания чужие слова. Митька-казак, точно у него помутился разум, в расстегнутой рубахе, босой, промчался под гору, а у нее в мыслях он по-прежнему стоял возле сеновала и костерил: «Достойна ли ты доброты?»
Но когда она все же поняла: беда тут разгулялась, па́лом палит! — ей вдруг стало легко, будто не ходила день по городу — по каменной пустыне, где всё, или почти всё — запахи, слова, зной — угнетало, даже убивало ее. В этой легкости завихрилось нечто пугающе-черное и тотчас же прорвалось наружу: «Да пади на ваши головы кара господня! Да сгори ты дотла, гора Воронья!» Это был гнев, тоже своего рода пожар, в котором полыхала истрепанная, исхлестанная душа. В итоге — Евланьюшка знала — гнев еще больше опустошает, чем дневной зной, чем разящие попреки. Но сейчас она чувствовала себя свидетелем божьей кары. И сама, как эта неотвратимая кара, смешалась с людским потоком. Очнулась Евланьюшка у самого огня. Горел кум Андреич. И она возликовала: «Господи! Господи! Это за мои слезы».
Постройки Андреича лепились одна к другой вдоль ограды. Люди окрестили их «эзопками». Вороватый кум тащил и прятал в своих скрадушках все, что только попадалось под руку. Двери запирались на винтовые, самодельные замки — не вдруг их откроешь.
Огнем взялась летняя кухня — уже догорающая! — баня и «эзопка» с надписью «МАЯ́». Людей сбилось — больше чем надо. Но лишь мешались и глазели: у Андреича и ворота заперты на винтовой замок. Митька-казак командовал десятком мужиков и парней:
— Валите, валите подряд городушки!
А чем валить? Голыми руками? Митька-казак в сердцах отбросил пустое ведро — и к хозяину:
— Растуды твою мать! Лом-то есть у тебя?
Кум Андреич безуспешно пытался обернуть нос тряпицей, таращил глаза и мямлил: «Как же, Митенька, как же…» Но не двигался с места. В толпе, наконец разломавшей его ворота и прясло, в толпе, глухо роптавшей, подступающей, он увидел Евланьюшку. Глаза ее, показалось, насмешливо-глумливы: «Вот и взяло Фоку сзади и сбоку». Кум Андреич, забыв о Митьке, о ломе, о всем на свете, как сорвавшийся пес с цепи, метнулся к ней:
— Ты, ворона… Накаркала.
Евланьюшка глядела, как дым от «эзопки» с надписью «МАЯ» поднимался вверх и на фоне белесого жаркого неба вырисовывался чудовищным деревом. Дерево то разрасталось, завиваясь, скручиваясь, то вдруг расползалось на черные лохмотья и исчезало. Вздымалось новое. А яркие языки пламени лизали углы, ползли, с азартным треском присасываясь к новым, еще не тронутым местам. Евланьюшка не сразу обратила внимание и на скачущего Андреича. Только уж когда он схватил ее за волосы, крича: «Колдунья!» — она наотмашь ляпнула ему по морде.
Кум, не отпуская ее волосы, вопил:
— Колдунья!.. Ты туши… Туши-и-и!
Крыша «эзопки» уже светилась насквозь, покачивалась и вот, затрещав, рухнула, взметнув клубы черного дыма. «А-ах!» — слаженно, единым хором вздохнула толпа. Кум Андреич — тут уже не до Евланьюшки было! — метнулся за угол дома, упал в водосточную канаву.