— Сповадила… Ой, хлебнешь горюшка!
«Льет отраву, — подумал Григорий. И с радостью: — А Надюша-то… ой, молодец!» Вошел в комнату.
— Ну, здравствуйте! Кто собирался меня делить? Я прибыл, начинайте. Как солдат, готов к тяготам и лишениям.
Надя всплеснула руками: «Ой, мы и не слыхали!» А Евланьюшка вздрогнула. И лицо разгорелось, будто ее жаром опахнуло. Но глаза… Глаза прямо-таки вонзились в Григория, так что тому неприятно стало, как в тот далекий день, когда Евланьюшка привела его «на смотрины» к тете Уле.
— Не решаетесь? — Григорий заметил: его взгляд тоже цепляется за Евланьюшкино лицо. Цепляется! И душа, тревожась, нетерпеливо вопрошает: как же? изменилась она? или… Во всем облике Евы сквозила какая-то высокородная церемонность. Рисовалась тут перед Надей? А в глазах — батюшки мои! — страшная тоска, зеленая, застарелая… С такими глазами только бросаются в омут. Не сама она пришла в гости — беда пригнала…
— Разделим, Грицю. Но не так сразу.
Женщины сидели перед телевизором. Рядом — журнальный столик, уставленный снедью. Они заранее поставили тарелку и для Григория. «Сидай, любый», — сказала жена. Налила в стопки коньяку. Григорий сел. Установилась неловкая тишина. Григорий выпил с таким видом, словно был здесь один — без тоста, даже без приглашения. Пожевал рассеянно ломтик ветчины и вскинул на Евланьюшку взгляд:
— Ну-ну. Я ведь так забуду, что у меня гостья.
А Евланьюшка все это короткое время терзалась: «Как же мне, былиночке, держатися? Как мне, золотой соломинке, уберечься? Ох, снизойди же ясность, озари головушку! Что за судьба-погодушка тут уготована сиротке хрупкой? Ветер ли дунет на былиночку? Полыхнет ли огонь горючи-ий? Или утопчут ее, одинокую, во земельку мокрую, черную, осеннюю? Да помоги ж мне, боженька, проторить дороженьку верную-у к душе дружка давнего!»
То, что Евланьюшка уже обмолвилась по телефону с «дружком давним», вроде и не шло в счет: все-таки не видела его. И выплеснулись словечки душевные. Но теперь-то другое дело. Вот он, рядышком, Гришенька! Григорий. Как же его по отчеству? «О-ох, а застудилася память во головушке. А он-то… непохожи-ий, недоступны-ый… Мудрец важны-ый! Волосы белехоньки. Не седы — ковылем-травою цветут…»
Ничего не придумала Евланьюшка. Как вела себя со всеми, так повела и с Григорием (мне ли шапку ломать перед ним, пущай и важным, но ведь когда-то брошенным?). И по обыкновению звонко засмеялась:
— Ба-ах, так уж и забудешь? — да по-простецки цап его за щеку: — Какой пухлячок, а? Вижу, вижу теперь: любит жена. Ой, да не оладышками ли кормит?
Григорий запоздало откачнулся: черт-те что! Ее облик никак не вязался с таким вольным поведением. Играть он совсем не хотел. Тем более так вот, с маху. Но особенно насторожила напевная интонация гостьи.
Евланьюшка не обратила внимания на сдержанность хозяина. Напротив, удивилась бы оживлению: чему он радуется? Глядя на орденские колодки, продолжала:
— Ой, ошеньки! А заслуге. Неужели все твои? У меня один знакомый был. Называл себя героем войны. Ба-ах, как же он любил возвеличиться. Бывало, гаркнет по телефону: я — прославленный герой войны, вы еще узнаете меня! Но орденочки-то были фальшивые…
«Она что, тронулась умом?» — оскорбился Григорий. Сердце сжало так, что потемнело в глазах. Жена встревожилась:
— Грицю, тебе плохо? — принесла валерьяновые капли, плеснула в ложечку и, подав мужу, упрекнула гостью не столько словами, сколько взглядом: — У него же сердце. Вы уж без колючек, пожалуйста.
Приуныла, пригорюнилась Евланьюшка: беды я разносчица-а… Давно, давно Алешенька рассказывал про аварию в шахте. Тяжелый пласт попался. Дурная порода — камень негожий, гнет-гора — давит и давит. Выжала стойку, а та, падая, вышибла другую — и пошло, и поехало… В старой выработке схоронился Алешенька. Но, может, не его совсем, а Евланьюшку пожалел тогда злой рок? А теперь одумался да мстит. Ба-ах, башеньки! Она, начиненная бедой, вроде той дурной породы, давит и давит. Рушится крепь, рвется жизнь. Не шла бы к Митьке-казаку — лежал бы он на сеновале да почитывал срамные сказки. И о пожаре не услыхал. И кум Андреич…
— Прости, Гришенька… Ой, несуразная! Ой, какая же я необдумчивая! Да не для волнений, колючек пришла я.
На экране телевизора, пожужжав пчелкой, угасли слова: «Технический перерыв». Даже такой пустячок толкал внутренне напряженную Евланьюшку на раздумье: «Перерыв писано-ой… не причуда, не посула обманная? Ох же, ошеньки! Как нарушится жизнь сладкая — не жди, не надейся-а, что выкроится времечко для роздыха. Не для тебя-то красно солнышко. Не для тебя-то птичка зоревая. Цвет весенний, голос бодрый, голос юный, россыпь звездушек в ночи, тишь земная — не для тебя… Не для тебя! Мчатся саночки, как во обрыв да со крутой горы. Все в тебе — и крик-отчаянье, и страх, и немощь знобкая. Трах, тарарах! Коли жив останешься, то и будет тебе роздых, перевертышек обломанны-ый. Боль в груди — твоя усладушка…»