Высказав мысленно наболевшее, он снова поднял глаза к портрету, намереваясь подмигнуть запанибратски, но застыл в изумлении: взгляд Генсека из вопрошающего сделался гневен, что-то щелкнуло, звякнуло и по стеклу ни с того ни с сего диагональю пролегла трещина.
С тех пор никак не мог Егор Афанасьевич отделаться от чувства, что через плечо ему заглядывают и заглядывают. Стекло на портрете он приказал заменить, а вот сам портрет убрать или перевесить в другое место он не решился. Ну как, в самом деле, скажешь? Уберите, он мне мешает? Что бы ни сказал, в любом случае естественный возникнет вопрос: почему убрал? Тут же шушукаться начнут, запишут в антиперестроечники, настрочат, нашепчут. На нервной почве и появилась у него привычка — оглядываться.
Да и вообще смутно все стало последнее время, тревожно. Все неясно, зыбко. Особенную зыбкость почувствовал Егор Афанасьевич в один из дождливых весенних дней. Такой, черт побери, денек выдался, что весной в нем и не пахло — веяло со всех сторон студеной хлябью и казалось, будто лето начисто отменят и сразу же за зимой опять вползет в мир мокрая осень. Неудивительно, что именно в такой день и завертелась эта история. Предчувствие было у Егора Афанасьевича.
С предчувствием он и вошел поутру в свой кабинет. Мерзкий, мышиного цвета проливался в окно свет, и мерзкий расползался по кабинету запах кофе — дымилась уже чашка на столе — конечно же, переваренного, с тряпичным привкусом. Что делать, не умела его готовить секретарша Софья Семеновна, не дал бог таланта. А чашечку кофе перед самым началом работы Егор Афанасьевич любил выпить. Для бодрости, для ясности мысли.
Встретила его Софья Семеновна торжественно, преданно глянула свежим утренним взглядом. Вынужден был улыбнуться и Егор Афанасьевич.
— Доброе утро! — буркнул он, склонившись в демократическом полупоклоне.
— Доброе, доброе, Егор Афанасьевич! — вся засияла Софья Семеновна.
«Эк тебя разбирает! — подумал он с раздражением. — Чему это она всю жизнь радуется?» И тут же мелькнуло, что такая вот постоянная восторженность, блаженное такое состояние присущи людям недалеким, неумным, не обремененным высокими заботами.
Священнодействовала Софья Семеновна, разбредшиеся за вчерашний день стулья сгоняла в стройные шеренги, выстраивала по стойке «смирно», ровными рядами раскладывала на столе листы чистой бумаги для предстоящего совещания, расставляла в нужных местах пепельницы. Умела блюсти порядок, и Егор Афанасьевич ее за это хвалил, вот только могла бы все закончить до его прихода. Теперь же приходится ждать, раздражаться, придерживать в голове рвущиеся, необходимые для работы важные мысли.
Егор Афанасьевич сел в кресло, привычно оглянулся на портрет, заглянул в глаза Генеральному, словно ожидая указаний, и с неудовольствием стал следить, как ловко движется по кабинету Софья Семеновна. Когда-то в молодости была у нее красивая фигура, и с той поры осталось пристрастие к узким, облегающим платьям. К сорока же годам она не то чтобы располнела, а как-то так налилась вся мощью, упругостью, приобрела этакую выпуклость, что, казалось, изготовлены все ее члены по отдельности и уж потом скреплены между собой шарнирами.
Восстановив симметрию и армейскую прямоугольность кабинета, она еще раз окинула его победным взглядом, поправила походя на окнах шторы, чтобы висели одинаково, и выскользнула в приемную, тихонько прикрыв тяжелую дубовую дверь. Егор Афанасьевич вздохнул облегченно, отхлебнул кофе и вдруг обнаружил, что все важные мысли, собранные по дороге, пока ехал в машине, улетучились, провалились куда-то. Он напрягся, попытался отыскать их, но нет, ничего не отыскивалось. «Вот проклятая баба! — ругнулся, — перебила-таки!» С чашкой кофе встал, подошел к окну и взглянул на серую слезящуюся муть. Внизу мокрой половой тряпкой валялась площадь с голым сейчас сквериком вокруг гранитного пьедестала. На пьедестале некогда стоял Вождь Всех Народов — Егор Афанасьевич тогда еще был просто Жорка, бегал в школу в тощей телогрейке с отцовского плеча. В одну темную безлунную ночь на площадь пригнали грузовик с краном, вождя скинули и отвезли за город, закопали в яму неподалеку от городской свалки. Там и лежит он: время от времени дожди вымывают, а ветры выдувают песчаный грунт, и тогда обнажаются сначала позеленевшие усы и длинный кавказский нос, потом лоб, щеки, и прищуренный глаз окидывает окрестности, вопрошая: «Не время? Еще не время?» Яму присыпают песком, но проходят годы, и вновь обнажается позеленевшая, истосковавшаяся по небу бронза. Пьедестал же на площади остался пустым, как будто в ожидании.