Савелий Голоденко
Палехские шкатулки
…Никакая страшная ночь не могла быть чернее этого
лакированного мифа, который, кажется, все проглотил
в своем чреве…Видел коробочку с сидящей женщиной,
продавщицей сигарет. Рядом с ней — мальчик, просит у
нее сигарету. И все это на фоне чернейшей ночи…Это
советская мадонна с сигаретами.
В. Беньямин
Свет преломился в голубом стеклышке. Объекты, которые хранило пространство, окрасились в чуждый им цвет — морозный и хрупкий, как тонкая пластинка льда. Дёмин плавно перемещал руку с витражным осколком слева направо: диван неуравновешенно-желтого цвета позеленел до тошноты, круглый дорожный знак за окном стал вкусным, как спелая слива, а торшер начал рассеивать потустороннюю, мистическую энергию по всей комнате.
С улицы проникал далекий шум стройки, профильтрованный воздухом и окружающими объектами, отчего в остатке имелся только невнятный гул, тоже мистический, как показалось Дёмину. Он — один в квартире, где только вчера в гробу лежала покойница.
Надо же, люди подходят к страшной вещи, стоящей на нескольких табуретах посреди комнаты, наклоняются к самому́ восковому лицу, лезут целоваться к этому предмету, отдаленно напоминающему бабушку. Мужчина, но одновременнно и мальчик, старается впечататься в угол, как ему кажется, самый отдаленный от Страшной Вещи в центре пространства, составляющей Омфалос всей одинокой и совершившей паломничество к этому месту Земли.
Дёмин то и дело натыкался на завешенные белыми полотенцами зеркала, напоминавшие взлетевших, но застывших в полете птиц. Мгновениями нарастало чувство тревоги о том, что эти полотенца сорвутся с рам, подобно хичкоковским птицам, и обнажат подпорченную амальгаму, в которой отобразится оплывший парафин бабушкиного лица. Однако в квартире застыли не только вафельные хрустящие чайки (больше сходства угадывалось именно с ними). Все погрузилось в каталепсический сон в знак скорби по усопшей хозяйке, без которой слово «движение» навек умерло в этом жилище. Внуку же ничего не оставалось, кроме блуждания по лабиринтам своих детских воспоминаний. Он с боязливым трепетом открывал шкатулки событий — почему-то именно лакированные палехские ящички — и упивался не физической утратой близкого человека, а ощущением атрофирования части себя, о которой Дёмин на протяжении долгих лет не мыслил.
Первая шкатулка отдала ему осколок морозного витража: маленький Шурочка — глаза его добрые и светятся янтарем — ставит ногу в расшнурованном ботинке на руины кирпичной стены, некогда бывшей чем-то цельным. И в то время он тоже думал, что был чем-то цельным. Шурочка, как настоящий археолог, юный Индиана Джонс, жаждущий обнаружить Ковчег Завета, выуживает из-под обломков балок фрагмент витражного стекла и направляет его на жаркое июльское солнце…
Вторая шкатулка открыла ему мимолетное предчувствие праздника, когда Дёмин выхватил из обстановки нелепые, но оттого и памятные детали: то были порожденные советским китчем фарфоровые рыбы, стоящие на хвостах в позе вздыбившихся коней, а также графины, одетые в вязаные чехлы и мимикрирующие под пуделей. Эти вещи почти никогда не ставили на праздничный стол, но у Дёмина они накрепко стали ассоциироваться с Новым Годом и боем курантов.
В одном из шкафов он обнаружил диапроектор — родственник волшебного фонаря. Сколько интереса когда-то было для маленького Шурочки в рассматривании фотопленок со смешными негативами. Запечатленные на снимках люди имели инопланетную внешность: зеленую кожу и белые волосы. Мальчиком он мог часами крутить колесико, двигавшее кадры на просвет. При этом, ему скучно было смотреть те же фотографии, но уже проявленные, обретшие цвет, который в воображении Шурочка сам мог придумывать неправильным негативам.
Третья шкатулка распахнулась в прихожей, где раскорячилась допотопная подставка для обуви, всегда напоминавшая больное животное. Дёмину вдруг захотелось подозвать к себе этого зверя, чтобы наконец прекратить его мучения: «цып-цып-цып, тьфу…» — бессмысленно раздались у него в голове звукоподражания, и ему почудилось, что галошница сбрасывает с себя столетнюю неподвижность, поскрипывая хлипкими сочленениями, зевая прямоугольной пастью, набитой вместо зубов босоножками, туфлями и сапогами. Вспомнилось, неизвестно откуда почерпнутое «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй».
«Что бы я стал делать, двинься с места это угробище? Наверное, позволил бы себя пожрать».