Сафир доел бутерброд, вытер руки об обертку и пошел за выпивкой. Когда он вернулся, Блумберг сидел, закрыв глаза, надвинув на лоб шляпу, и притворялся спящим.
Но вскоре заснул по-настоящему, а когда проснулся, оказалось, что полпути до Фамагусты уже позади. Сафира нигде видно не было. Блумберг спустился в туалет, унитаз был переполнен, на полу образовалась мутная лужа, так что пришлось закатать брючины, чтобы не намокли. Кто-то заткнул за трубу английскую газету, очевидно взамен туалетной бумаги, и несколько слов в заголовке привлекли внимание Блумберга. Хоть и совестно было оставлять нуждающегося без спасительного клочка бумаги, он все же оторвал страницу и, сложив, сунул в карман. Роились мухи, от вони кружилась голова, и он поспешил наверх — на свежий воздух, но и там лучше не стало. Пока он спал, погода резко поменялась. Блумберг глянул вниз: подвижная сине-зеленая палитра моря стала зловеще спокойной, казалось, корабль застыл в гладком стекле. Как будто капитан вдруг решил не продолжать путешествие, а бросить якорь прямо здесь.
Блумберг сел на палубу, достал газетный листок. Это была страничка из лондонской «Дейли график», с обзором выставки трехмесячной давности — первой персональной выставки бывшего ученика Блумберга, Леонарда Грина. Заголовок гласил: «У Грина холсты оживают», а ниже — фото самого Леонарда, взгляд темных глаз серьезный и в то же время мечтательный, и здесь же репродукция одной из его последних картин в футуристическом стиле: механизмы швейной фабрики в Ист-Энде. Рецензент, Т. Дж. Фербенкс, утверждал, что манера Грина — это искусство будущего.
Читая рецензию, Блумберг пытался по описаниям понять, как должны воздействовать цвета на этой картине. И, к своему удивлению, с радостью отметил, что — пусть пока что — совсем не завидует: щедрые похвалы, которыми осыпал Леонарда Т. Дж. Фербенкс, никак его не уязвили. Карьера самого Блумберга, о которой он, возможно впервые, думал без горечи, начиналась не так многообещающе. Его годами не замечали, хвалили немногие, вплоть до персональной выставки в Уайтчепелской галерее, после которой — это было пять лет назад — он в одночасье прославился и, как тогда казалось, навсегда. Но эйфория — и у него, и у арт-критиков — длилась недолго: поначалу их хвала была не без изъяна — что-то вроде трещинки, которая постепенно переросла в пропасть. Организованная им коллективная выставка еврейских художников чуть поправила ситуацию, но к концу года пропасть разверзлась снова и стала шириной в каньон. Перечитывая статью про Грина, Блумберг задумался, может ли вообще что-нибудь — карьера, женитьба или даже страна — начавшись неудачно, кончиться хорошо: слишком много сил требуется, чтобы исправить ошибки. Конечно, блестящее начало творческой карьеры, как у Леонарда, может закончиться полным забвением, но по крайней мере у него есть шанс.
«Эврезис» меж тем продвигался вперед в тусклом и унылом сумеречном свете, по палубе кружили какие-то люди, поодиночке, парами и целыми семьями, подходили к борту, шли обратно, до него доносились обрывки разговоров на четырех или пяти языках, но он улавливал лишь отдельные слова и фразы. Однажды подросток присел рядом, очистил апельсин и предложил ему дольку, но больше никто его не беспокоил. Если бы он захватил с собой карандаш и бумагу, мог бы сейчас порисовать, но, к сожалению, руки занять было нечем. Разум же, напротив, так и кипел в нетерпеливом ожидании.
Вскоре после полуночи звон корабельного колокола известил о том, что корабль входит в узкий фарватер гавани перед Фамагустой. Откуда ни возьмись, рядом с Блумбергом появился Сафир, и они вдвоем стали смотреть, как под покровом ночи проявляются, маня обманчивым спокойствием, фонари старой гавани.
Когда Блумберг с Сафиром сошли на берег, было уже поздно искать автобус или попутку в Никосию. Обоим не терпелось поскорей туда добраться, и больше часа они потратили, заглядывая поочередно во все портовые таверны в надежде уговорить какого-нибудь рискового водителя отправиться в неблизкий путь по темным и узким островным дорогам. В конце концов они признали свое поражение, но вместо того чтобы снять комнату на остаток ночи и хотя бы три-четыре часа поспать как полагается, решили дожидаться рассвета на улице. Приглядели скамейку возле таксомоторного гаража братьев Фотис, и зарядились перед поездкой, распив на двоих бутылочку узо, купленную Сафиром на пароходе.
Блумберг устал до предела, от тяжелой сумки болело плечо, все тело ломило. Первый глоток обжег горло, а после третьего-четвертого в мыслях появилась легкость. Казалось, близок конец десятилетию бессмысленных метаний — как их иначе назвать, эти годы, — начиная с отплытия из Фолкстона во Фландрию и заканчивая этим горячим средиземноморским островком. Сколько раз он пытался бежать, сам не зная, чего он ищет, и не имея полной уверенности, что это выход.
Блумберг встал, и тут же Сафир, пьяный и сонный, рухнул на освободившееся место. Блумберг пошел куда глаза глядят. В глубине города при луне четко вырисовывался силуэт большого готического собора. К нему Блумберг и направился — мимо вокзала, по лабиринту узких, мощенных булыжником улиц. Высокие деревянные двери собора были закрыты. Блумберг присел на ступеньку отдохнуть. Все его мысли занимала Джойс — ее лицо мерцало перед ним, как икона. Он представил, как она сидит за туалетным столиком в их лондонской квартире и причесывается перед зеркалом, по-детски выпятив губы, если попадается запутанная прядь, корчит смешную гримасу. Оптимистичное лицо американки, пытливые серо-зеленые глаза. Типичная сионистка-террористка. Жизнь — сплошное безумие.
Башня Отелло и прочие средневековые сооружения Фамагусты остались позади, впереди расстилалась плодородная равнина, тянувшаяся, как объяснил таксист, меж двух горный цепей. Но Блумбергу с Сафиром пока попадались на пути только невысокие лесистые холмы да изредка речушки. А два часа спустя они уже подъезжали к Никосии, об этом свидетельствовали греческие флаги, свешивающиеся чуть ли не со всех балконов и окон рафинадно-белых домов.
— Сдается мне, нам тут тоже не очень-то рады, — заметил Сафир, кивнув на флаги.
— Нам?
Сафир покраснел. В нем заговорил британец, на удивление быстрая перемена, он сам это понимал и потому смутился.
— Где вас высадить? — спросил он.
— Мне надо в резиденцию губернатора.
Блумберг наклонился к шоферу:
— Знаете, где это?
Тот утвердительно кивнул.
Они миновали несколько плантаций, после Палестины это все равно что английский парк, подумал Блумберг, разве что солнца больше. Через не сколько минут показалось длинное приземистое здание, похожее на амбар.
Сафир с Блумбергом переглянулись.
— Это, должно быть, какая-то ошибка, — сказал Сафир. — Куда вы нас привезли?
— Никакой ошибки.
— Но это же конюшни!
— Нет, сэр.
Машина остановилась в пятидесяти метрах от будки охранника, сторожившего, как они увидели, крошечный домик с дощатыми, выкрашенными белой краской стенами. На лужайке торчал флагшток, пока еще без «Юнион Джека»[75].
Блумберг вышел из такси.
— Спасибо, что подвезли, — сказал он. — Желаю вам не упустить свою сенсацию.
— Постараюсь, — ответил Сафир. — Еще не поздно.
Машина скрылась за поворотом, и Блумберг остался один. Одежда на нем была мятая и грязная после долгой дороги: кирпичная пыль от грузовика, пятна мазута от корабельной цепи. Воняло даже мочой из гальюна — несмотря на все меры предосторожности, кромки брюк все же намокли. Постоял немного в тени серебристых тополей. Солнце здесь было еще злее, чем в Палестине, если такое вообще возможно, правда, эвкалипты источали такой же острый медицинский запах. Он знал, что будет дальше. Дальше начнется торг: свобода для Джойс в обмен на его молчание. Пусть убийцы Де Гроота гуляют на воле, но и Джойс тоже нужно отпустить. Блумберг собрался с духом и направился к будке, но схватился за грудь и, не успел часовой прийти ему на помощь, упал как подкошенный и так и остался лежать посреди пыльной дороги.
75
«Юнион Джек» — так называют британский флаг. Кипр был аннексирован Британией в 1914 г. в ходе Первой мировой войны.