Карается жизнью, карается смертью
Мне думается, каждый романист — фокусник, даже если сам того и не сознает. Разогнавшись, он принимается жонглировать персонажами и предметами, столь же различными, как шарики из настоящего агата и мыльные пузыри. Так и вышло, что я, изображая кое-кого из членов династии палачей Сансонов, дал себе волю, пустившись по следам некоей обманной правды, хотя речь идет о заведомо подлинных фигурах. Однако я всякий раз, почтительно соблюдая хронологию и отнюдь не меняя обстоятельств их земного пути, старался согреть и очеловечить этих необычайных персонажей, одеревеневших от долгого пребывания меж страницами словарей. Волей-неволей я воскрешал их приключения с той дерзостью и вольностью ума, что отличают неисправимого рассказчика всяких историй.
Смогу ли я когда-нибудь привыкнуть к этому? Еще нынче утром, прогуливаясь по улице об руку с мужем, я заметила женщину, что живет напротив нас, на той же улице Нев-Сен-Жан. Увидав Анри, она втянула голову в плечи и осенила себя крестом, будто дьявола повстречала. Мне ясно как день: сколь бы скромно, достойно мы ни жили, Анри и я, наши соседи все равно не простят ему его ремесла: он — исполнитель публичных казней города Парижа. Признаюсь, что я и сама раньше как-то страшилась связать свою жизнь с судьбою этого человека, отмеченного печатью смерти. Я урожденная Дамидо, происхожу из благополучного, глубоко благочестивого семейства, весьма далекого от той среды, где можно столкнуться с преступниками, магистратами, судьями. Но, узнав о моей склонности к этому воздыхателю, пригожему малому, любезному, просвещенному, внимательному, единственным недостатком которого было то, что он звался Анри Сансоном и унаследовал от своего отца официальную должность палача, мои родители даже не пытались меня отговорить. Я не жалею до сего дня, что последовала влечению сердца наперекор колебаниям рассудка. К тому же Анри во времена Революции был еще и капитаном национальной гвардии, а его страсть к искусствам, к музыке и чтению, его вера в Бога и, главное, любовь ко мне делают его в моих глазах идеальным супругом. У нас четверо детей: две дочери (Аньес и Соланж) и двое сыновей — младший, Антуан, еще только учится ходить, а старшему, Анри-Клеману, которому ныне четыре года, без сомнения, предстоит пойти по стопам отца. Это вселяет в меня уверенность, но вместе с тем и печалит. Ничто, как мне сдается, не подготовило меня к такому вечному испытанию совести. Сейчас мне двадцать восемь лет, Анри — тридцать семь. Благополучная мать семейства, я замужем за человеком странного рода занятий, и как же я ныне далека от той малютки Мари-Луизы Дамидо, что когда-то грезила о сказочном женихе, по части изящества и ума подобном принцу… Однако в редкие минуты особой душевной ясности я говорю себе, что в любимом человеке важно не его ремесло, а то, как он его исполняет, с каким чувством подходит к нему. Именно для того, чтобы попробовать зорче заглянуть в свою душу, а может быть, и оправдаться, я ныне, 5 апреля 1803 года, решаюсь записать то, что чредой мимолетных радостей и страхов проносится у меня в сознании, когда мои руки не заняты работой. Жалованье Анри позволяет нам жить безбедно и иметь прислугу в достаточном числе. К тому же в нашем распоряжении подручные Анри: помимо своих прямых обязанностей поддерживать гильотину в рабочем состоянии, они выполняют разные мелкие хозяйственные поручения. По части предупредительности все они не уступают тем господам, что собираются в гостиных самого избранного круга.
Что до меня, я ни разу не пожелала присутствовать на смертной казни. Знаю только по слухам, что, когда приходит роковой час, на месте казни сооружают эшафот, мой муж делает знак, чтобы помощники связали приговоренному руки, ему обрезают волосы и привязывают к перекладине «качелей» — установленной стоймя доске с упором посредине, которую потом резко опускают так, что голова казнимого оказывается в зазоре колодки, расположенной меж брусьями стойки, и тут самый опытный подручный приводит в действие закрепленный вверху треугольник, удерживающий нож на весу. Лезвие тотчас падает со стуком, и голова скатывается в корзину. Обязанность Анри состоит в том, чтобы поднять этот окровавленный обрубок и показать его народу, беснующемуся от восторга и ужаса. До 1789 года, когда утвердилась гильотина, палач отрубал голову топором. По словам моего свекра Шарля-Анри, то был обычай и более мужественный, и вместе с тем более рискованный. Тут требовались и верный глаз, и сноровка. А по нынешним временам автомат заменил искусство профессионала. Подозреваю, что Шарль-Анри немножко жалеет об этом. Но Анри ностальгия подобного рода абсолютно чужда. Как запускается лезвие для механического отсечения головы, моему Анри известно не понаслышке, он овладел всеми нужными ухватками, еще когда был подручным, а старшим мастером гильотины служил его отец Шарль-Анри Сансон. Знаменитейшие люди французской истории прошли через руки этих двоих. Громких имен не счесть: король Людовик XVI, Мария-Антуанетта, Шарлотта Корде — список бесконечный и до крайности причудливый. Террор питался террором. Кое-кто из очумевших санкюлотов высматривал врагов даже в собственных рядах. К счастью для Анри и его отца, это методичное смертоубийство прекратилось с падением Робеспьера. Последний, даже своих сторонников утомив припадками революционного рвения, пытался покончить с собой, чтобы не угодить под нож гильотины, самым щедрым поставщиком которой он пробыл столь долго. После такого гигантского разового кровопускания Франция стала терять существенно меньше крови. Два месяца после этого мой Анри занимался только второстепенными делами вроде выставления к позорному столбу или порок за мелкие правонарушения. При Директории, а затем при Консульстве, с окончательным приходом к власти генерала Бонапарта правительства, сменяющие друг друга, пеклись о том, чтобы успокоить натерпевшееся страху население, и заботились о повышении его морального духа. Францию, победоносную вне своих пределов, мирную и полную достоинства внутри, казалось, наконец-то осияла заря исцеления. Я вздохнула свободнее, начиная верить, что мой муж не кто иной, как государственный служащий, ничем особенным не отличающийся от прочих чиновников.
И вот когда я возомнила, будто легализованные насилия дней былых мне больше не угрожают, до меня дошло известие — теперь-то с той поры уже два года минуло — об аресте заговорщика-роялиста Жоржа Кадудаля, ожесточенного врага Первого консула. Судимый в Париже и приговоренный к смертной казни, он отверг советы своего адвоката, который страстно убеждал его подать прошение о помиловании. С болью в сердце я узнала от мужа, что казнь Кадудаля и одиннадцати его сообщников будет иметь место 25 июня 1804 года.
За четыре месяца до этого во Францию возвратился герцог Энгиенский, правнук великого Конде, друг самых видных эмигрантов, укрывшихся в Англии, и поговаривали, что многие монархисты подумывают сплотиться вокруг него. Этого оказалось достаточно, чтобы жандармы получили приказ взять его. После краткого допроса, произведенного военным трибуналом, он был безжалостно расстрелян. Вскоре новая жертва — на сей раз это был Пишегрю, покончивший с собой в тюрьме. Разумеется, подобного рода события не имели касательства к ремеслу Анри, но они послужили как бы вступлением к тому большому спектаклю, что должен был состояться на Гревской площади несколько дней спустя, а уж там моему супругу пришлось сыграть роль распорядителя. Разумеется, я отказалась присутствовать, глядя на это массовое убийство из толпы. Впрочем, Анри и не пытался меня уговорить, но обещал, если пожелаю, описать мне потом все, как было, со всею возможной точностью.