Выбрать главу

— Я предпочитаю мимолетную обиду сына скандалу, который разразится, охватив весь класс и преподавателей коллежа, если они пронюхают, что от них скрывалось…

— Короче, ты хочешь, чтобы твой сын жил, как улитка в раковине?

— Я хочу, чтобы он рос, защищенный от злых языков, которые отравляют жизнь нам с тобой.

На том и порешили. Назавтра вечером Анри-Клеман вернулся из школы с видом побитой собаки. В ответ на мои настойчивые расспросы признался, что после вчерашнего грубого приема Тушар восстановил против него всю свою «банду», так что на переменах никто больше не хочет ни играть, ни даже разговаривать с ним. Я притворилась, будто меня забавляют эти детские ссоры, и уверила его, что завтра никто из ребят больше об этом не вспомнит. Так вот, я ошиблась, и Анри-Клеман, что ни день, приносил мне новые доказательства этого. Как он ни старался заслужить более милостивое отношение своих товарищей, их враждебность не убывала, перерастая в систематическую травлю. Целую неделю мальчик подвергался остракизму, который казался ему необъяснимым. А потом — это было вчера — пришел домой бледный, взъерошенный, с покрасневшими глазами и трясущимся подбородком. Едва переступив порог, он бросился в мои объятия, содрогаясь от рыданий, но ни одна слеза не увлажнила его щек. Я долго в молчании укачивала его, как маленького, а он только прерывисто дышал, прильнув к моей груди. Когда он малость успокоился, я стала спрашивать:

— Что случилось, дорогой мой? Расскажи мне все.

В это самое время в комнату вошел муж, но держался в стороне, как будто сейчас, когда надо было утешить нашего сына, он больше рассчитывал на мою нежность, чем на свою власть. После долгой паузы Анри-Клеман перевел дух и пробормотал:

— Это Тушар! Я на уроке сел с ним рядом и спросил, за что он дуется, почему ребята уже несколько дней сторонятся меня, — наверное, из-за папы, что он его так плохо встретил? Тогда он взял лист бумаги, намалевал на нем гильотину, а внизу написал по латыни: «Tuus pater camifex».

— Что это значит? — насилу выговорила я.

— Это значит: твой отец палач, — произнес он, с мучительным усилием чеканя каждое слово.

Мой разум помутился, и я, совсем убитая, не находила ответа.

— Я сразу все понял, мама! — закричал Анри-Клеман. — И почему у нашей семьи совсем нет друзей, и что встречные на улице посматривают на меня с испугом, и зачем вы меня наградили красивой фамилией Лонгваль, когда отдавали в школу…

Не имея сил далее упорствовать в милосердной, но нелепой лжи, я склонила голову и вздохнула:

— Это правда, милый. Твой отец — исполнитель смертных приговоров города Парижа. Но эта ужасающая честь принадлежит нашей семье полтора столетия, и никому не дано ее избежать. Твой дед, твой прадед, все Сансоны начиная с тысяча шестьсот восемьдесят восьмого года…

Тут мой муж, который до этой минуты держался в тени, пришел мне на помощь. Положив руку на плечо Анри-Клемана, он просто сказал:

— Твоя мать и я, мы не говорили тебе об этом, ожидая, когда ты подрастешь настолько, чтобы понять важность и суровость долга, выпавшего на долю династии Сансонов. Эта обязанность почетна, и она же — тяжкое бедствие. Для Сансона невозможно зарабатывать на жизнь иным способом, нежели идя по стопам своих предков.

Я надеюсь, что у тебя достанет сил вынести это бремя и ты сумеешь держаться так, что наши сердца наполнятся счастьем и гордостью.

— Рубить головы множеству бедолаг?! — завопил Анри-Клеман сквозь слезы.

— Служить человеческим законам, как то угодно Господу! — возразил мой муж.

И решил тотчас отправиться к своему исповеднику, новому кюре церкви Сен-Лоран, чтобы тот помог ему вразумить сына.

Я воспользовалась его отсутствием, чтобы попытаться примирить Анри-Клемана с этой так ужаснувшей мальчика возможностью стать «привратником смерти». Представив на его обозрение все те профессии, что связаны со смертным уделом рода людского, я подчеркнула, что распорядители погребальных церемоний и предприниматели, выпускающие похоронные товары, тоже зависят от смерти, успех их коммерции определяется числом покойников, поступающих в их распоряжение. Разумеется, они самолично не прикладывают руку к истреблению своих клиентов. Но им поневоле приходится поздравлять себя, когда заказов на гробы становится все больше и больше. Так что и здесь тоже речь идет об использовании чужой беды для своего благосостояния, однако люди предаются подобным занятиям не таясь, при свете дня, и никому не приходит в голову хулить их за это.

— По существу, — говорила я Анри-Клеману, — если глупцы показывают пальцем на твоего отца, они это делают потому, что он в одиночку принимает на себя эту ужасную, но необходимую работу. Если б он был не один, если б палачей было столько же, сколько гробовщиков и распорядителей похорон, нас бы никто не беспокоил…

Говоря так, я пыталась и сама себя утешить в том, что смерть — наш единственный способ зарабатывать на кусок хлеба. На самом деле меня неотступно преследовали эти бесконечные картины — падающий нож, отрубленные головы. Я вскормлена на трупах. От этого я чувствую в своих жилах леденящий холод. Порой мне требуется огромное усилие, чтобы сохранять улыбку на устах и высоко держать голову, в то время как жертвы моего мужа пытаются увлечь меня вслед за собой в ту страну, откуда не возвращаются.

Признаюсь, после этого разговора с сыном, разговора, который ничего не уладил, а меня привел в страшное смятение, я очень обрадовалась возвращению мужа. Он привел с собой аббата Марселена, нового кюре церкви Сен-Лоран. Этот священник, с которым я была не знакома, удивил меня своей молодостью, богатырской фигурой и выражением лица, в котором властность сочеталась с сердечностью. При виде его Анри-Клеман, которого мои рассуждения не только не урезонили, но настроили еще более непримиримо, закричал:

— Мне все известно, отец мой! Чего вы от меня хотите?

— Я хочу, чтобы вы повиновались своим родителям. Они лучше вашего знают, что вам пристало…

— Я отказываюсь убивать, я хочу писать…

— Одно другому не мешает. Посмотрите на своего отца. Он не дает музе покоя…

— Когда гильотина оставляет ему время для этого!

— Она вам предоставит сколько угодно досуга, ведь его величество император в своей великой мудрости, по сути, упразднил смертную казнь!

Упрямый, взбешенный, Анри-Клеман внимал утешительным наставлениям аббата, стиснув зубы, — ни слова согласия или протеста. Устав распинаться перед глухим, священник сказал мне:

— Он еще не готов… Подождем, пока время сделает свое дело. Вот увидите, все в конце концов наладится, рано или поздно…

И в самом деле, когда аббат Марселей удалился, мне показалось, что упорство сына наперекор ожиданиям все же поколеблено. Вечером он стал расспрашивать мужа о преимуществах и неудобствах, сопряженных с вынужденным бездействием, которое наступило после стольких лет непрерывной занятости. Он даже проявил интерес к вопросу о том, как воздвигают эшафот. Во всяком случае, я находила его поведение отменно благоразумным. Стало быть, мы выиграли партию? Воздержавшись от того, чтобы преждевременно праздновать победу, мы приняли решение оградить Анри-Клемана от разлагающего влияния его товарищей: забрать мальчика из пансионата «Мишель» и уехать с ним за город, где он сможет продолжать свои занятия под руководством местного учителя.

4

Этот новый приезд в Брюнуа обернулся для меня целительной передышкой, а для мужа — приобщением к садоводству, которым он увлекся не на шутку; что до Анри-Клемана и других наших детей, они получили повод предаться самым разнообразным развлечениям, деля свое время между чтением, прогулками и занятиями, причем, сказать по правде, делилось оно отнюдь не поровну под надзором старичка преподавателя, убеленного сединами и шепелявого, который был озабочен разведением пчел в ульях, изготовленных по его собственным чертежам, куда больше, чем обучением детворы; его милая учтивость скрывала полнейшее безразличие ко всему, что он тщился им преподать. В этой сельской обстановке, с таким нерадивым, философически настроенным пчеловодом в роли наставника Анри-Клеман, старший в этой маленькой группе, казалось, словно по волшебству, и думать забыл о недавно пережитом кошмаре. Я молча радовалась этому, но в июне 1807 года мужа вдруг срочно вызвали в Париж для совершения казни некоего Реймона и девицы Лимузен, убийц мсье Дюплесси.