Разумеется, следовать своим принципам отцу удавалось не всегда. Реальность то и дело вносила свои неумолимые коррективы. И невозможно было с ними не считаться совсем. И в случаях исключительных приходилось не только двойки ставить, но и вследствие этого какое-то время ощущать в воздухе чье-нибудь неудовольствие, раздражение и даже откровенную злобу. Но это происходило крайне редко, а совсем не происходить не могло, небось не на облаке жили и живем…
Ей-богу, не помню, чтобы отец когда-либо бурно проявлял положительные эмоции. Либо он всегда сдерживался, либо, что кажется мне более вероятным, бурные эмоции не рождала папкина, лишенная существенных претензий, душа. Так что ни разу в жизни я не имел повода сказать: «Папка рад-радехонек!» — и порадоваться за него и вместе с ним.
Зато отрицательные эмоции помню. Они мгновенно вспыхивали только в одном случае, когда кто-нибудь из тех, на кого можно безбоязненно их обрушить, вольно или невольно покушался на самое ценное — душевный, тем более физический покой. Впрочем, если на душевный или физический покой покушались те, на кого обрушивать ничего нельзя, то доставалось опять же тем, на кого можно обрушивать все, что заблагорассудится. И тогда всплески отрицательной энергии казались вообще беспричинными, а потому еще более впечатляющими…
Хорошо запомнилось, как отец, столь мало, повторяю, озабоченный моим воспитанием, вдруг мгновенно взволновался тем, что именуется «культурой приема пищи». И без всяких предисловий врезал мне ложкой по лбу, отчего на лбу мгновенно набухла огромная шишка, которую бабушка потом точно такой же ложкой растирала, чтобы шишка приобрела более пристойные размеры. «А пусть не чавкает!»— невозмутимо пояснил отец.
Весьма вероятно, что тот карапет со старинной фотографии поступал с моим папой аналогично. И с ним еще в девятнадцатом веке аналогично поступали. Однако нельзя же вечно хранить порочную традицию!
А еще однажды, когда я своей шумной игрой мешал отцу творить его бесконечные «рабочие планы», он ласково подозвал меня к себе, даже посадил на свое единственное подходящее для сидения колено, потом достал из стола ножик и, продолжая лучиться улыбкой, сообщил, что намеревается отрезать-таки мой язык, чтоб я больше никогда не мог вредить его творческому процессу.
А у меня, признаюсь, тогда еще было неважно с чувством юмора. Более того, я понимал, что с этим чувством неважно и у отца, и очень боялся остаться на всю жизнь таким же дефективным…
Он-то меня через минуту выпустил из своих коротких, всегда ухоженных, почти не знающих физического труда, однако чрезвычайно сильных рук, выпустил, посчитав свою воспитательную цель достигнутой, причем даже без физического воздействия на объект, а я потом бился в истерике, и бабушка, плача со мной за компанию, опять уговаривала меня сесть на горшок, а также попить парного молочка.
Еще несколько дней я довольно сильно заикался, и даже думали, что буду теперь заикаться всегда, но, к счастью, сия чаша меня миновала. Впрочем, я и без этого всю жизнь не испытываю недостатка в комплексах. Может быть, я даже целиком из них, любимых, состою…
Контингент детского дома, по рассказам матери, был очень специфическим. В детском доме посредством деревенского продукта, деревенского воздуха и традиционного деревенского чадолюбия (выдуманного, заметим, в незапамятные времена благодушными городскими публицистами) пытались возвращать к нормальному физическому и моральному состоянию малолетних ленинградцев. И среди них попадались такие экземпляры, вполне, между прочим, упитанные и физически крепкие, такие молодые волки попадались, что юные воспитательницы и нянечки, оставаясь на ночное дежурство, никогда не могли быть уверенными, что их нынче не изнасилуют и не прирежут.
Конечно, после войны уже столько лет прошло, деревенский воздух и деревенский продукт наполовину сделали свое дело, сделать же вторую половину во многих случаях было не под силу ничему и никому. И процесс воспитания в детском доме, хотелось это кому-то или нет, получался обоюдным. А пожалуй, даже и с некоторым перекосом в противоположную от задуманного сторону. Потому что те воспитанники, по которым плакала тюрьма, по окончанию детдома туда и попадали, а вот персонал учреждения, нигде не получивший предварительной моральной закалки и нравственной прививки, явно усвоил кое-что из дурных манер сироток. Впрочем, этот персонал и сам по себе вряд ли был каким-то отборным, то есть выросшим на безопасном расстоянии от бесчисленных и неувядаемых мерзостей жизни.