Выбрать главу

В разговоре она тоже усердствовала за двоих. И очень часто, если у нее в тот день не было намерения с кем бы то ни было целоваться в темном углу, мама хвасталась мужем, объясняя всем присутствующим, а в первую очередь самой себе, почему она, такая умница и красавица, выбрала однажды именно его — случайного по всем приметам человека. Мама так и говорила — «выбрала», совершенно в такие моменты забывая, что никакого выбора она в свое время не делала, ибо не было для этого ни малейшей возможности.

Она так и говорила — «умница и красавица», хотя ни умницей, ни красавицей, как мне представляется, даже в самые лучшие свои годы не была, о чем и фотографии неумолимо свидетельствуют, однако много ли вы видели женщин, которые, глядя в зеркало, не испытывают безграничного очарования?..

Мама объясняла свой выбор присутствующим скрупулезно и пунктуально. Во-первых, — не алкоголик. Во-вторых, — умный, культурный, интеллигентный, — а каким еще может быть человек, имеющий два диплома о высшем образовании? В-третьих, жену любит и никогда не дерется (попробовал бы он). В-четвертых, умеет прощать, если что. В-пятых, нормально относится к детям и теще. И в-шестых, наконец, замечательный любовник — «пять палок бросит и еще просит». А если кто сомневается, пусть попробует. Не жалко.

И всем после этих выкладок делалось еще веселее. Отец краснел, хлопал смущенно — но как бы и горделиво — своими маленькими хмельными глазками, рядом сидящие дамы на глазах у мужей начинали проявлять игривое внимание к разрекламированному гиганту поселкового секса, мужья как бы сердились, охотно принимая предложенную забаву, изображали непреклонную ревность, сводя брови к переносице и крича через стол: «Ну-ка, Палыч, пошли выйдем, разберемся, что ты там у моей жены нащупал под столом!»

Потом начинались танцы — уже не под балалайку и не под патефон, а под баян или радиолу, отец снисходительно, великодушно и словно бы покровительственно глядел, как мама танцует с чьим-нибудь мужем что-то навроде фокстрота и тот шепчет ей на ухо какие-то пошлости, отчего мать заливисто хохочет и тоже шепчет что-то в ответ…

Абсолютно уверен — отец не изменял матери ни разу. И он бы никогда не узнал никакой другой женщины, если бы мать не предоставила ему такую возможность, не заставила бы его расширить кругозор.

К счастью, мы с сестрой были к тому времени уже вполне взрослыми. А отец, как видно, нуждался не только в женщине, но и в семье. И двух самых красивых своих детей сделал после пятидесяти. Каков орел, а!

А еще во время застолий на маму мою нередко накатывал приступ чадолюбия, и тогда незамедлительно отлавливался я, вечно вертящийся под ногами и вечно всем мешающий, притискивался к маминым округло-уютным коленям, и сверху на меня вдруг накатывала такая мощная волна материнского первобытного чувства, что мне делалось маленько дурно.

Мать обцеловывала меня, шептала на ухо какие-то грубоватые нежности, а сама между тем глядела не на меня, а поверх моей головы, ища одобрение в глазах гостей и легко его находя, потому что только с одобрением и можно было глядеть на столь безусловное проявление первородного чувства, и не важно, кто перед вами — корова с теленком, лошадь с жеребенком или женщина с ребенком…

И в такие моменты я с легкостью и полной готовностью забывал все-все обидное. И моя ответная любовь была беспредельной. Впрочем, в том возрасте я и так, несмотря ни на что, любил мою мамочку существенно больше, чем все остальное человечество. И мои душевные раны рубцевались моментально, так что, казалось, не оставалось ни малейших следов. Однако пришло время, и старые раны дали о себе знать. Так, говорят, всегда бывает со старыми ранами, если они, конечно, были достаточно глубоки.

Но в детстве я любил мать, не умея заглянуть в будущее, обиды копить вовсе не помышлял, однако они почему-то сами собой копились. К тому же, наверное, я был более раним, чем иные, если угодно, нормальные дети. Потому что порой ранили меня до самой моей сердцевины такие вещи, которые мало кого вообще трогают.

Не представляю, откуда это взялось — возможно, лет двести назад какой-нибудь аристократ какую-нибудь свою холопку испортил, — но требовательность моя к предмету обожания, то есть к матери, по стандартам нашей местности была совершенно непомерной. Хотя, конечно, никаких моих требований никто никогда не слышал. Но я периодически закатывал истерики, причина которых так и осталась не ведомой никому, — не мог же я сказать, что превнесенное мамой матерное слово для меня во сто крат больнее ремня, поскольку от ремня мое видавшее виды тело болит самое большее два дня, а от матерного слова моя уязвимая душа страдает, самое малое, две недели.