Я решил, что майор Мерцаев выбыл из той жизни, у начала которой стояли мы когда-то в жаркое майское утро. И оказалось то весеннее начало не настоящим, игрушечным, слишком праздничным для того, чтобы стать началом действительной жизни. Получив дипломы и назначения, мы вышли к истинному началу, будничному, суетливому, трудному, и из-за его будничной незаметности не воспринимаемому как начало. И жизнь вдруг изменилась: армию стали сокращать, многие офицеры, рассчитывавшие на вечную службу, сняли погоны, и главными героями будущего стали другие люди: целинники, поэты и космонавты.
Из моих однокурсников почти все продолжали служить, и я не любил встречаться с ними: было стыдно признаваться, что я, в сущности, никто; было стыдно называть свою маленькую должность; было стыдно мяться в своем дешевом пальто перед великолепием военной формы, без которой не так давно я не мыслил своего существования.
К тому времени, когда я обосновался в Москве, бывшие сослуживцы перестали меня узнавать, и лишь с Левкой Тучинским произошло несколько встреч. Он оказался единственным из старых приятелей, не вызывавшем у меня чувства неловкости: Левка всегда был слишком увлечен своими сложными личными проблемами, чтобы интересоваться жизнью кого-то другого, и не спросил у меня ни о работе, ни о зарплате. Сначала я встретил его в Малом театре, увидев сверху, с балкона, знакомый курносый профиль и пышные волны прически. Тучинский шел по проходу партера под руку с женщиной в темном вечернем платье. Женщину я издали не рассмотрел, а спустившись в антракте вниз и пробившись сквозь толпу к боковым дверям партера, я столкнулся с ними лицом к лицу и увидел, что Левкина спутница ростом ему по плечо, по-мужски широка в плечах, а лицо ее широкое, несимметричное, сонное, покрыто красными пятнами разных размеров. Раньше Левка, хоть и выбирал «которую похуже», но с такими дела не имел.
– Знакомься, моя жена,- сказал Тучинский и тяжело вздохнул.
– Очень рад,- произнес я с официальной бодростью.
– Чему уж тут радоваться,-горько сказал Левка.
Его жена лишь слегка шевельнула губами, я расценил это как мину презрения, а в целом ее лицо осталось таким же невыразительно-сонным. Они пошли к буфету, и пока Левкин мундир не скрылся в толпе, я смотрел в широкую бесформенную спину его жены и успел еще заметить, что у нее совсем нет шеи и, главное, в походке, движении рук, повороте головы чувствовалось вялое равнодушие, расслабленность, отсутствие живого горячего внутреннего импульса, с которым любая женщина становится привлекательной.
Потом я встретил его возле метро «Динамо» в конце дня - он вел сынишку из детского сада и познакомил мальчика со мной, а сам смотрел на ребенка (ему было около двух лет), не только с естественной отцовской любовью, но и с ироническим удивлением. Здесь же, возле метро, я встретил его как-то осенью в понедельник, и эта встреча вызвала у меня чувство, похожее на радость свидания с прошлым. Тучинский был уже майором, но осунувшееся лицо, воспаленные глаза с прячущимся взглядом- все это было мало похоже на того старшего лейтенанта, с которым мы сидели рядом на лекциях. Неизменным остался Левкин образ жизни. Он рассказал мне, что еще не был дома с тех пор, как в субботу уехал за грибами, что грибы собирал в Москве у одной знакомой, а теперь его ожидает домашняя конфронтация (это слово было уже в моде).
Работал Тучинский в некоем неведомом, незнакомом мне учебном заведении, и несколько лет назад я увидел в книжном магазине, в отделе технической литературы, популярную брошюру о полупроводниках, на обложке которой значилось, что ее автор - Л. Тучинский. Из аннотации я узнал, что Лев Михайлович Тучинский является кандидатом технических наук.
О Мерцаеве я ничего не слышал. Однажды в пасмурное сентябрьское воскресенье, когда у меня дома имелось несколько купленных впрок арбузов на балконе и грибы, тушенные в сметане, совершенно неожиданно появился подполковник Иван Семаков. Он принадлежал к тому типу людей, часто встречающихся среди военных и спортсменов-туристов, которые однажды, лет в тридцать, обзаводятся заскорузлыми морщинами на лице и на шее, смуглеют, подсыхают и больше уже не меняются до самой смерти. Иван даже показался мне помолодевшим. Он не мог усидеть на месте, вскакивал, суетился, рассказывал, понижая голос, с той же знакомой многозначительностью о поездках за границу, о материальных приобретениях. От него впервые я услышал слова «сертификат», «чеки», «желтополосые», «бесполосые». Лишь между прочим упомянул Семаков о том, что получил кафедру в Высшем военном училище. Рассказал и об однокурсниках. Пряжкин стал командиром одного из соединений, Вася Малков служил в какой-то части и будто бы развелся с женой. О судьбе Мерцаева Иван знал мало. «Слышал какие-то сплетни, но не буду повторять»,- сказал он. Однако после того, как мы выпили водки, съели грибы и арбуз,-вспомнили свою «жизнь на сцене», Иван все же кое-что рассказал. При этом он смотрел в стол перед собой, лишь изредка взглядывая на меня, и лицо его стало безулыбчиво-напряженным, как у человека, который говорит не совсем то, что нужно, хочет поскорее перескочить через эту неловкость и в то же время наблюдает за слушателем: не переборщил ли в рассказе, не выглядит ли клеветником и сплетником.
– Понимаешь? За что купил - за то и продаю,- говорил Иван.- Послали Сашку ты сам знаешь куда. Кругом- сосна, песок и военные. Ольга у него, сам знаешь, молодая и глупая, а там полно холостяков…
Иван, в сущности, человек очень добрый, никого никогда не пытался обидеть, ни о ком не хотел сказать дурного слова, но он был еще и сказочником, то есть в известном смысле литератором, и любил производить своими рассказами определенное впечатление на людей. Он нисколько не стремился опорочить Мерцаева, но очень ему хотелось удивить меня, потрясти, произвести эффект. И Семаков рассказал, что Саша будто бы запил, что его переводили из гарнизона в гарнизон; судили судом чести и, наконец, демобилизовали. Будто бы живет он теперь не то в Новороссийске, не то в Новосибирске в какой-то развалюхе и пьет запоем.
– А Ольга? - спросил я.
– С ним, наверное, а может быть, бросила,-неуверенно ответил Иван, и эта его осторожность вселила в меня твердую надежду, что все рассказанное далеко от истины. - Вань, а ты мне так и не рассказал, что же случилось с Сашкой на фронте. Я слышал, будто его расстреливали.
– Понимаешь, какое дело. В Венгрии во время контрнаступления немцев Сашка стоял на прямой наводке, и рядом с ним стояла батарея какого-то…
Подполковник употребил выражение жестоко-унизительное.
– Этот гад,- продолжал Иван,- так замандражировал, когда немцы поперли, что с испугу всадил снаряд в нашу самоходку - там, понимаешь, как раз отходили наши танки. Он, сволочь, увидел: башня показалась из-за гребня - и, не разобравшись, открыл огонь, а когда понял, что своих зажег: кумулятивный снаряд - сразу машина загорелась,-то бросил батарею и драпанул. Потом его трибуналом судили. А танкисты-то не знают, кто стрелял. Видят, что друзья ни за что погибли,- сели в «Виллис» и к батарее. «Кто комбат?»-спрашивают. И выехали-то на Сашкину батарею. Он спокойно отвечает: я, мол, комбат, чего надо? Они ему в зубы, пистолет отняли- и к сараю. «Становись, сука, к стенке!»-командуют. Ребята с батареи рассказывали, что Сашка держался твердо, слюни не пускал, только побледнел. Сами они настолько растерялись, что не успели сообразить, что происходит, не успели бы и спасти своего комбата. Мерцаев понял, что ничего не сделаешь, стал к стенке под автоматы и только спросил: «Скажите хоть, за что убиваете…»- «Сам знаешь», - сказали ему танкисты. Еще бы секунда, и не было б Сашки. Но один их офицер посмотрел на Сашку и сказал: «Не надо, ребята! Он парень молодой, смелый. Хорошую еще жизнь проживет, если немцы не убьют». Вот такое, понимаешь, дело было.