Выбрать главу

В драматичном внутреннем движении поэмы отразился п ход всемирной истории, п потрясения, пережитые самим Байроном. Песнь третья в этом отношении выделяется своей трагической напряженностью и безудержностью отчаяния. Отодвигая на задний план своего условного «паломника», поэт поверяет всему миру свои обиды, свою нежность и печаль. Эта песнь открывается и завершается обращением Байрона к отнятой у него дочери, Аде, которую ему уже пс суждено было увидеть. Личная скорбь переплетается с горестными раздумьями о судьбах Европы, снова отданной во власть феодально-абсолютистской реакции. Природа — полноводный Рейн, Швейцария, с ее грандиозными горными вершинами и прозрачными озерами,— влечет к себе поэта как возможное прибежище от общественной несправедливости. Этот мотив слияния с природой звучит с особенной силой в 75-й строфе песни третьей:

Иль горы, волны, небеса — не часть Моей души, а я — пс часть вселенной? И, к ним узнав возвышенную страсть, Не лучше ль бросить этот мир презренный, Чем прозябать...

Но бегство от людей не могло удовлетворить Байрона. Та же Швейцария, где он, подобно своему Манфреду, напрасно искал целительного «забвения», напоминала ему о другом — о битвах швейцарцев за свободу, о великих мыслителях Просвещения — Вольтере и Руссо, которые жили на этой земле, и о Французской революции, в которой воплотились их идеи. Выходя из своего созерцательного уединения, поэт снова возвращается к людям и зовет их к борьбе.

Песнь четвертая «Паломничества» знаменует собою новый этап в развитии мировоззрения Байрона. Недаром уже в начальных строфах, вслед за великолепным поэтическим изображением Венеции (где он писал эту песнь), поэт обращается к размышлениям о собственном творчестве в его отношении к жизни. Романтическим вымыслам он предпочитает теперь «могучую реальность» бытия, которая отныне владеет его воображением:

Для разума открылся мир иной. Иные голоса уже владеют мной...

Этим «иным миром», этой «могучей реальностью» стала для автора Италия.

Создания человеческих рук, творения искусства и памятники старины говорят с ним пе менее красноречиво, чем стихии природы. В песнь четвертую «Паломничества» входит, как одна из ее основных тем, великая национальная культура Италии, запечатленная в ее зодчестве, ваянии, живописи, в ее поэзии и науке. Преклоняясь перед памятью Данте, Петрарки, Боккаччо, Микеланджело, «звездного Галилея», Байрон думает не только о прошедшем, по и о настоящем и будущем: не может оставаться раздробленной, униженной и порабощенной страна, которая столько дала миру.

Образ Времени, столь важный вообще для творчества Байрона, в этой песни приобретает особое значение. Поэт взывает к Времени-мстителю, исправителю ошибок, вершителю попранной справедливости. Строфы 132—137, открывающиеся патетическим заклинанием: «Зову тебя, святая Немезида...», намекают и ла лично пережитую Байроном трагедию, приоткрытую читателям еще в песни третьей. Но возмездие, которого Байрон требует и ждет от Времени-мстителя, это, конечно, не только мщение его личным обидчикам и гонителям, а сведение великих счетов истории.

Всегда нуждавшийся удобного И легкого, поверхностного оптимизма, Байрон и здесь возвращается к тревожным вопросам о смысле человеческого бытия и возможностях человеческого разума:

Цель бытия — кто скажет, в чем она? Наш разум слаб, недолги наши годы, Мы близоруки, истина темна... И человек лишен простои свободы Судить н думать, быть самим собой, И мысль рождается бесправною рабой.

Байрон отказывается признать человека побежденным судьбой. Его ответ — призыв к сопротивлению, к действию, к борьбе.

Природа и общество, резко противопоставленные в песни третьей, здесь, в песни четвертой «Чайльд-Гарольда», снова сближаются друг с другом. Теперь природа обещает поэту не умиротворение и покой, а бури, без которых нет жизни, нет движения. Великолепные заключительные строфы (179—184) обращены к морю, образ которого приобретает здесь особый символический смысл: неукротимая, свободная, могучая стихия становится как бы воплощением неудержимых законов вечного движения жизни, против которых бессильны тираны:

Левиафаны боевых армад, Которыми хотят цари земные Свой навязать закон твоей стихии,— Что все они! Лишь буря заревет, Растаяв, точно хлопья снеговые, Они бесследно гибнут в бездне вод, Как мощь Испании, как Трафальгарский флот.
3

Свободная форма «Паломничества Чайльд-Гарольда» допускала возможность продолжения поэмы, и многие ждали от Байрона создания песни пятой. Но он искал новых путей. В песни четвертой поэмы он простился не только со своим полузабытым, уже ненужным ему спутником — Гарольдом. Он простился и с самим собой, с целым периодом своей жизни, на который смотрел теперь как на пройденный, завершенный этап.

В письме Муру (10 марта 1817 г.), в связи с критическими отзывами английских журналов о песни третьей «Чайльд-Гарольда», Байрон восклицает, что он вовсе не тот «мизантропический и угрюмый джентльмен», за которого его принимают, а «веселый собеседник», умеющий поболтать и посмеяться не хуже любого другого умника. Но, — с досадой добавляет он, — «теперь, наверное, в глазах публики я никогда не смогу сбросить с себя мои траурные одежды».

Эти «траурные одежды» — гарольдов плащ, давно ему прискучивший и уже стеснявший его,— Байрон сбросил с себя в «Доп-Жуане».

Когда близкий друг Байрона Хобхауз много лет спустя после смерти поэта задался в своем дневнике вопросом, что лучше всего запомнилось ему в Байроне, он ответил самому себе: его смех. Неповторимый байроновский смех и сейчас звучит в «Дон-Жуане».