Николай Петрович поторопился со сборами. В первую очередь он подобрал с земли буханку хлеба, аккуратно обобрал с нее все налипшие соринки и прошлогодние сухие листики, снял жучка – божью коровку, успевшую уже взгромоздиться на краешке чуть порушенной при падении хлебной корки. Потом завернул буханку в чистое полотенце и спрятал в сохранение на самый низ мешка, потому как эта буханка была теперь для него поважнее всего остального имущества, рубах и белья – добираться Николаю Петровичу до Киева вон еще сколько, а другой еды не предвидится.
Допросчик, получив штрафные деньги, тоже успокоился и, кажется, готов был, помирившись с Никитой, уйти своей дорогой. Но вдруг он с какой-то особой придиркой глянул на Николая Петровича и опять взыграл, распалился:
– Ого, дед, какие у тебя добрые чеботы!
– Чеботы хорошие, – не понимая еще, к чему это он клонит, согласился Николай Петрович. – Сын подарил.
– И какой размер? – допытывался тот.
– Сорок третий, – простодушно признался Николай Петрович и вдруг весь обомлел, запоздало догадавшись о замысле допросчика.
И ничуть он в догадке своей не ошибся.
Допросчик еще раз окинул завистливым взглядом офицерские выходные сапоги Николая Петровича, которые он сдуру надел в такую опасную дорогу, и вдруг предложил:
– Давай меняться. Они тебе все равно жмут.
– Да нет, вроде не жмут, – в надежде как-либо отбиться от этой новой напасти запротивился Николай Петрович.
Но допросчик был уже неостановим, опять кинулся в розыгрыш и хохоток, выставил перед Николаем Петровичем, опираясь на каблук, обтерханный свой полукирзовый сапог и подналег еще посильней:
– Давай, давай! Мои гляди какие разношенные, мягонькие, как раз тебе в дорогу.
От этого напора и нахальства Николай Петрович совсем пришел в растерянность, ослаб душою. На розыгрыш затея допросчика не походила. Позарился он на сапоги Николая Петровича всерьез, и никак от него не отговоришься, не отобьешься, ведь, опять-таки, запросто он может повернуть Николая Петровича на ту сторону границы, и тогда все паломничество его сорвется, наказ явившегося в видении старца он не выполнит, а это великий и неискупимый грех.
Последняя надежда у Николая Петровича была еще на Никиту. Может, он все ж таки войдет в его положение и как-либо оборонит от поругания, урезонит совсем распоясавшегося своего напарника. Никита человек вроде бы разумный, совестливый – это по всему видно, он с самого начала был на стороне Николая Петровича, сразу поверил, что никакой он не лазутчик, не вор, а просто попавший по досадной оплошности в беду старик. Никита и вправду вышагнул было вперед и окоротил допросчика со всей решимостью:
– Ты что, совсем уже!..
Но это допросчика лишь раззадорило еще больше. Он легко оттолкнул слабосильного Никиту в кусты и овраг, забористо обматерил его:
– Да пошел ты!!!
И Николай Петрович понял, что никак они с Никитой от допросчика не оборонятся, тут надо сдаться, подчиниться злой его воле, иначе Николаю Петровичу действительно Киева и святой Печерской лавры ни за что не видать. Он отодвинул в сторону почти уже собранный мешок, присел прямо на землю и стал поспешно снимать сапоги, дорогой Володькин подарок, которым он всегда гордился перед остальными волошинскими стариками.
Правый сапог Николай Петрович снял легко, лишь немного поднажав на подъем рукой. А вот с левым пришлось помучиться долго. Пораненная нога от долгой ходьбы поотекла, набрякла, и сапог никак не хотел поддаваться. Дома в таких случаях на помощь Николаю Петровичу всегда приходила Марья Николаевна, усаживала его на низенький ослончик и, помалу подергивая, стаскивала сапог, не причинив увечной ноге никакой боли. Но здесь у Николая Петровича помощников не было. Просить Никиту, доводить его до такого унижения он ни за что бы не посмел, а допросчику ни за что бы не позволил, хотя тот, только Николай Петрович заикнись, стащил бы с него сапог за милую душу.
И все-таки кое-как Николай Петрович справился без посторонней помощи и с левым сапогом. Нога, правда, при этом предательски заныла, вспыхнула неожиданной острой болью, словно от нового какого, повторного ранения. Но Николай Петрович стерпел ее, аккуратно поставил левый сапог рядом с правым, готовым уже к передаче и полону, и поднял на допросчика глаза:
– Бери!
В голове у него при этом мелькнула было самая уж последняя спасительная мысль: а вдруг все еще сладится, сапоги не подойдут допросчику по размеру – у такого детины-разбойника нога должна быть не сорок третьего размера, а вдвое больше.
Но ничего не сладилось. Допросчик проворно, в два движения снял грязные, донельзя измочаленные от плохого обихода сапоги и отшвырнул их под куст. Потом он так же проворно перемотал на ногах заскорузлые какие-то, оторванные от бабьего платка портянки и через минуту уже красовался в обнове. Словно догадавшись о сомнениях Николая Петровича, он раз и другой притопнул каблуками о затвердевшую у буерака землю, приспустил для форсу гармошкою голенища и, довольный приобретением, по-разбойному хохотнул:
– Как раз впору, а ты боялся!
– Носи на здоровье, – только и нашелся что ответить Николай Петрович.
А Никита всего этого поругания не выдержал, опять в сердцах сплюнул и, круто развернувшись, пошел вдоль оврага по едва приметной там стежке.
– Иди, иди! – подогнал его матерком допросчик.
Набежавший ветер отнес матерные с вывертом слова в распаханное черноземное поле, и Никита их не расслышал. Он уходил все дальше и дальше, оставляя Николая Петровича один на один с обидчиком, настоящим татем и вором с большой дороги. Ни силой, ни словом Николай Петрович удержать его не мог и теперь хотел только одного: как можно скорее обуться в какие-никакие сапоги и уйти к поезду, который уже несколько раз гукнул, подал предупреждающий голос в Глушкове.
Допросчик, было видно, тоже поторапливался, опасаясь, что вдруг на пограничной тропинке появится какой-либо дотошный житель из украинского или русского Волфина, и от него так легко, как от запятнавшего себя послаблением москалям Никиты, не отделаешься, придется объясняться, что за расправу он тут чинит над стариком, пусть тот даже и беспаспортный нарушитель. Поэтому допросчик не стал больше мешкать, тянуть время, он быстро подобрал с земли старые свои разбросанные сапоги, ударил ими друг о дружку, сбивая налипшую грязь, и протянул Николаю Петровичу. Тому деваться было некуда: хоть и худая, а все ж таки обувка, – и он приготовился облачиться в эти похожие на калоши-бахилы обноски. Но допросчик в самый последний момент, когда сапоги были уже, считай, в руках Николая Петровича, вдруг застыл под кустом, воровато посмотрел вслед уходящему Никите, потом огляделся по обе стороны тропинки и с хохотком перебросил сапоги себе под мышку: