Со стола хлебы убрали. Матрена и Маринка полдничают. Последние годы старуха ест мало. Больше простоквашу с хлебными катышами употребляет. И сейчас она щипала тонкими, похожими на темные восковые свечки, пальцами мякиш из раздоленной горячей буханки, медленно катала в сухих ладонях и запивала кислым молоком.
— Помошница моя, — бубнит Матрена, одобряя Маринку. — Ты, мельча-то их катай.
— Ты мене с пензии зелененьку дашь? А то катать не стану…
— Три рубли-то? Дам, табе дам. Куды мне их? Туды их не заберешь. — Старуха, который год уже собирается «туды». Но травы пьет, настои, лечится. А нести ей «туды» нечего: за сорок лет в колхозе-совхозе — двенадцать рублей пенсии.
— Бабань, ты жить устала? Ты же совсем старая, — Маринка прекращает катание, ждет, приоткрыв от любопытства рот.
— Устала, моя Доня, устала. Но жить хоца. — Старуха вытирает подолом паневы впавший сухой рот, грузно поднимается, опершись всем телом на заласканную до орехового цвета клюку.
— Садись, Василич, завтрекай, — предлагает она Петру.
— Опосля. В баню сперва наведаюсь… — Любил баню, Петр истово, мог по три раза на неделе париться, морсу поглотать. Парился он не шибко, но сыны с ним не соперничали — на пол садились. Сегодня еще при звездах, Колесень выскребла и вымыла баню, воды вдоволь нагрела в котле, каменку березой нажарила. В тазу на полке два веника запаренных ждут, в предбаннике на крытом половиком коннике чайник с брусничным морсом — все в своей череде, как он любит. Петр знал и вопросов не задавал. Летние работы по хозяйству закончились. И не удивительно, что хозяин не хватался, приехав, то за одно, то за другое. Что сам не успевал, сыны помогали. И ушел бы Петр в баню, как и прежде, один, и Валя бы позже подошла, спину потерла бы, не загреми на веранде по простывшим половицам костной кирзой сапог, ни ранний и ни поздний гость в такой час утра. Петр посторонился от двери, подминая скаток белья под мышку, глянул на Валентину. Та пожала плечами. В их дом в Егоровке, отмежованный пустующей усадьбой старика Жерносека, редко последние годы заглядывали посторонние. Разве что бригадир скотников с коня потянется через палисад кнутом к окну. Да упредит по надобности, или училка за хлебом зайдет, медсестра иногда.
— Здравствуйте, люди добрые, — хмельненький, маленький росточком, но широкий в плечах от самого пояса, Сеня Печенок остановился у порога.
В любом жилом месте сыщется горемычный человек, в Зимнике за такого жил Сеня Печенок. Жил сызмальства недоумкой, с песней на устах, которой неизвестно где и когда научился. Кормил он себя и свою старую мать сам. Еще жив был Володька Шелях, полюбилось Семену мукомольное дело. Обучился ему на мельнице у Володьки. Так и остался Семен за мельницей после гибели Володьки. За эту мельницу Печенка редко кто от двора поворачивал. Делились мясом, картошкой, молоком для его матери, деньгами и самогонкой. И стоял сейчас Семен, убеленный мучной пылью, будто пришедший из другой жизни, из той, далекой, послевоенной, полуоборванный и полураздетый. И грешно было так думать Петру, и жалко человека, что даже засобирался уйти, куда шел, в баню. Семен до Вали Колесень пришел.
— Тимофевна, сестренка, дай стакан самогонки. Ведь помру же, — испросил он, пыля белесыми щетинками ресниц. Баб деревенских Семен не боялся и не стеснялся, так как любая из женщин принималась им иль сестренкой или «маткой», и не редко он так и звал своих сподружениц. С кем имел дело. Помогая колоть дрова. Мужики имели привычку скалиться, обижать неразумного человека. И с «браткой» он обращался редко.