Мне очень хотелось вернуть ей жизнь, хотя бы в книге – а другого способа и не существует.
Многое в жизни Изабеллы Юрьевой было, конечно, не так, как у моей Беллы.
Но знаю, когда мы с ней наконец встретимся, Изабелла Даниловна простит меня и скажет:
– Не переживай! Все хорошо. Спасибо тебе!
И вот теперь я возвращаюсь в дом отдыха на Волге, где в лесу полно земляники и все еще живы.
Вижу те картинки:
Кирпичная дорожка в столовую, выложенная елочкой.
Загаженный ближний лес, везде бумажки, бутылки, промасленные газеты.
Волга под ливнем, белая от пузырчатой пены, будто стирка.
Мы собирали грибы в дальнем лесу и возвращаемся проселком, а глаза все не могут остановиться – рыщут по обочине.
А вот мы с мамой ходили с утра на Волгу купаться, возвращаемся к нашему домику. Идем босиком по мокрому мху, и между пальцами проступает роса. Поднимаемся на ступеньки крыльца, уже нагревшиеся на солнце, и мама обращает мое внимание на наши быстро исчезающие следы:
– Видишь, у меня плоскостопие!
Наша комната в жаркий день: грибная сырость, шторы заколоты булавкой, обои заворачиваются, вспучиваются, мама закрывает скрипучую дверцу шкафчика, сунув в щель кусочек картона, чтобы не раскрывалась.
А теперь вижу пивную в ближайшем городке, в которую дядя Витя заскочил на минутку, и вот мы с мамой стоим на жаре уже полчаса, а он все не выходит.
Я все ждал, когда дядя Витя спросит меня о папе, но он до самого последнего дня так и не спросил.
В последнюю ночь перед отъездом я проснулся от мысли, что мама когда-нибудь умрет. Лежал в темноте, слушал, как она сопит во сне и, всхрапнув, просыпается, потом долго ворочается и снова принимается сопеть. Помню это острое чувство жалости, которое не давало мне уснуть. Получалось как-то странно – она лежала на соседней кровати совершенно живая и в то же время она уже будто умерла. Еще очень хотелось в уборную. Туалетов в домиках не было. Днем приходилось бегать в малоприятное заведение, смердящее хлоркой, но ночью я просто устраивался где-нибудь недалеко от крыльца.
Я тихо встал и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.
Сырость, туман, ночной холод. Вот-вот будет светать.
Я остановился у ближайшего куста. От струи шел пар.
И вдруг со мной что-то произошло. Будто я попал из ненастоящего в настоящее. Будто все чувства, как объектив, навели на резкость. Будто у всего мира кругом оказалась моя кожа, продрогшая от августовского утренника.
Оглядывался и не понимал, что происходит, ведь проходил здесь столько раз – и не замечал, а теперь увидел, будто впервые, и этот куст жимолости, и рябину, и полотенце, забытое на протянутой веревке.
Из тумана в тишине доносились звуки: далекий гул моторки с реки, лай собак из деревни на том берегу, тревожный крик ночной птицы, гудок поезда со станции, от шоссейки долетал чей-то хриплый мат и девичий пьяный хохот.
Еще я услышал свое дыхание, как мои легкие захватывали жизнь.
Вдруг ощутил себя не у куста посреди тумана, а посреди мироздания. Да я и был мирозданием. В первый раз я тогда испытал это удивительное чувство. И это было не только предвосхищение всей будущей жизни. Тогда впервые все замкнулось, стало единым целым. Дымок от невидимого костра и мокрое шуршание в траве у меня под ногами. Не умерший папа и ничего не спросивший дядя Витя. Что было и что будет.
Все еще не названо, внесловесно, потому что таких слов не бывает.
И Волга где-то тут, в тумане течет, плещется, но ни в какое Каспийское море не впадает.
И мама умерла и живет одновременно. Лежит в гробу с православным бумажным венчиком на лбу и сопит во сне в том доме отдыха.
И все сливается в единое целое: и пальто с хлястиком, и беззубая улыбка Бобби Кларка, и сугроб Роберта Вальзера, и тот раздолбанный 77-й, который когда-то не дотянул до Дорогомиловской, и пришлось топать по лужам. И я, печатающий сейчас на моем ноутбуке эти слова. И тот или та я, кто читает сейчас эту строчку.
И единственная возможность умереть – это задохнуться от счастья.
2010
Вильгельм Телль как зеркало русских революций
Опыт сравнительной монументологии
В Швейцарии бросаются в глаза дырки в пейзаже, заполняемые в России памятниками. В русской деревне может не быть водопровода, телефона и других признаков цивилизации, но обязательно будет обелиск тем, кто ушел на войну и не вернулся. Перст, указующий русскому прохожему его путь на небо. Дорожный знак, напоминающий тебе о твоем предназначении: к журавлиному бессмертию. Здесь этого нет.
Главной швейцарской святыней является луг, на котором некогда была принесена клятва верности отцами-основателями первого союза кантонов. И трава, и коровы настоящие. Комментарий Василия Жуковского, подплывшего на лодке к лугу Рютли, “покрытой зеленом дерном площадке”: “На ней нет памятника; но свобода Швейцарии еще существует”. В стране идей луг был бы принесен в жертву памятнику лугу.
Бог вкладывает в плоть душу, человек в камень – идею. Как люди, памятники бывают живые и мертвые. Как смерть человека не означает прекращения существования ни для души, ни для тела, так памятник может оставаться живым и через сотни лет после своего физического уничтожения, а может уже появиться на свет мертворожденным. Так идея Вавилонской башни живет и через тысячи лет после ее физического разрушения. Так снежная жена Франциска Ассизского, давным-давно растаяв, и сейчас является сгустком любви к Творцу.
Признак жизни памятника – не столько поклонение ему (поклонение – мертвый ритуал), но скорее борьба с ним, начиная от хулиганского пачкания или террористических попыток его взорвать и кончая сносом – с восстановлением в том или ином виде следующими поколениями.
В России, где идеи, похоже, не умирают, но, как призраки, неистребимы в старом доме и являются каждому новому поколению, пугая обывателей, памятники бессмертны и без конца вмешиваются в жизнь смертных. По количеству снесенных монументов Россия лидирует в мире. Только на жизни последних поколений там прокатилось столько волн их уничтожения, что хватило бы иной стране на много веков исторического развития. Ускорение круговорота идей в России обещает скорое возвращение железных и каменных людей на свои постаменты. Они живее живых.
Памятник есть всегда в практическом быту нечто бесполезное, ненужное, пустая трата материала и труда. Роль идей в жизни нации отражается в размерах памятников. Чем величавее пирамиды и каналы, тем ничтожнее их строитель.
“Место, где жил Вильгельм Телль, – читаем дальше у Жуковского, – означено часовнею. Этот обычай, строить вместо великолепных памятников скромные алтари благодарности Богу на местах славы отечественной, трогает и возвышает душу… На вершине Риги стоит простой деревянный крест, и маленькая часовня Телля таится между огромными утесами: но они не исчезают посреди этих громад, ибо говорят не о бедном могуществе человека, здесь столь ничтожном, но о величии души человеческой, о вере, которая возносит ее туда, куда не могут достигнуть горы своими вершинами”.
Памятник, ставший символом страны, – Храм Христа Спасителя. История его жизни, смерти и воскрешения – песня о главном. Притча о жертве. Непостроенный монумент, по сравнению с которым Вавилонская башня – кулич в песочнице, приносят в жертву бассейну, быту, удобствам частной жизни, приоритетам индивидуума. А затем – сакральное умерщвление бассейна как идеи важности маленьких радостей отдельной личности и воскрешение Храма как восстание из гроба идеи могущества империи.
Для опыта сравнительной монументологии забавно проследить судьбу памятника, соединившего в себе и Россию, и Швейцарию. Этот своеобразный каменный сиамский близнец – 12-метровый крест, вырубленный в скале у Чертова моста. История его такова. Идея увековечить к столетнему юбилею память соотечественников, защищавших высшие интересы отечества в Альпах, принадлежала князю Сергею Михайловичу Голицыну. В октябре 1892 года он обратился в министерство иностранных дел с предложением установить на свои средства памятный крест Суворову в ущелье Чертова моста. Запрос был направлен швейцарскому правительству. Официальный Берн ответил отказом. Негоже свободолюбивым гельветам устанавливать на своей земле памятники чужим полководцам.