— Пора вершить и дела наши!
Мягко валился почти что спиной вперед с лавки на пол и, кувыркнувшись в воздухе, вставал на четвереньки, а затем лез, выгибая спину, под лестницу за палкой — волк нахально кривлялся на его ягодице.
Поглядывая на волка, Бокарев все чаще ловил себя на злорадном желании щелкнуть его по носу или хлопнуть по нему ладонью.
По лестнице в мезонин старик тащил за собой тяжелую палку, она резво подпрыгивала на ступеньках, и Бокарев тыкался лицом в ее резиновый наконечник.
Стены мезонина почти сплошь состояли из стекла, паутинно перехваченного тонкими рамами. В огромные окна-стены хорошо проглядывались все улицы села, лежащего в долине меж гор у стремительной горной речки, возле села не замерзавшей даже зимой; тяжело, ртутно катила она свои воды, дымящиеся на морозе, мимо добротных бревенчатых домов с паклей и мохом меж бревен, мимо церкви о трех куполах, но давно без крестов, мимо Дома культуры с какой-то, смутно угадываемой отсюда, мозаикой на стене и дальше — к высокой школе из красного кирпича, но с белым крыльцом и с белым крылом козырька над этим крыльцом, над входной дверью...
У одной стены стояла широкая деревянная кровать с толстым пружинным матрацем, тщательно застеленная, с двумя взбитыми подушками у изголовья.
Еще в день приезда Бокарева, затащив его в мезонин, старик пояснил:
— Брата любимого Митьки кроватка. Больше чем десять лет лежал он на ней недвижимый. Лежал он здесь совсем параличный, не мог ни единого слова молвить, а только лежал и смотрел на село дорогое, на тех людей, что по селу ходють, за коих совместно мы богатеев громили. Всю кровь до капли отдал за них Митя, партизанил и командирствовал в лесах и горах, а опосля власть в районе он возглавлял. Лежал на кроватке, смотрел в окно, а я ему про все рассказывал, где, что и как делается, как народ живет и кормится.
Над кроватью как бы парила в солнечных лучах подвешенная к раме шашка в побуревших ножнах, а за изголовьем ее, на атласной подушке, положенной на широкий табурет с какими-то странными, гнутыми, ножками, виднелась сверкающая россыпь орденов.
— Митьки боевое оружие. Его боевые награды.
Под другой стеной валялся жиденький матрац, на нем лежали подушка без наволочки и длинная кавалерийская шинель с выцветшими звездочками на рукавах. Над матрацем, тоже паря в лучах солнца, висело ружье.
— Моя постелька, на ней я спал у ног брата любимого. Моя боевая бердань, — хотя это была не берданка, а старая охотничья двухстволка.
— Вы с этим ружьем, наверное, партизанили? — спросил Бокарев.
— Почти что так, но не совсем... Братик мой командирствовал, а я больше по народнохозяйственной части трудился. Бердань же эта для большей убедительности.
Племяш, взобравшийся за ними в мезонин, со значением произнес:
— Точно, что да.
Старик шикнул на него и продолжил:
— Митька по командирской, а я, значит, по народнохозяйственной был... А теперь я тут, Серега, совсем как бы за себя и за Митьку остался. Люди это знают, слушают и уважают меня. По улице когда иду, то дорогу завсегда уступают, даже и на другую сторону переходят.
— Верно. Номер уж — о! — опять встрял племяш.
— Помолчи покуда, — осадил племяша старик. — А не послушают, то я на них быстро нахожу управу. Хорошо, в общем, умею их убеждать. И молодежь кто-то должен воспитывать. Наставлять. То я и делаю. Хоть и грамоты пока не дают.
Посреди комнаты стоял журнальный столик, лакированный, массивный и устойчивый, хотя и на трех ножках, на нем громоздилась пишущая машинка с огромной кареткой — древняя, вся в щербинах от облупившейся краски. Ножки столика и приставленного к нему стула с наброшенной на сиденье овечьей шкурой утопали в ворохе книг русских и иностранных авторов; на открытых страницах книг пестрели библиотечные штампы.
Дни и ночи напролет старик выстукивал одним пальцем на этой древней пишущей машинке свою «Сагу о брате любимом». По всему, дело шло не очень шибко, потому что, по его словам, он часто терял сюжетную нить и возвращался к началу, перекраивал его шиворот-навыворот, бдел ночами, но не расстраивался и с назиданием говорил:
— Лиха беда в самом начале, зато конец принесет венец награды.
Он любил перечитывать Бокареву это начало, но всякий раз комкал бумаги и недовольно говорил:
— Все не то... Нетути потока.
— Какого потока? — допытывался Бокарев.
— Сквозного. Чтобы тянулся через все красной нитью.
Но наступило утро, когда старик, шустро заскользив по-рачьи из мезонина в кухню, еще на середине лестницы заорал:
— Потек, Серега, сквоз... то есть, хочу сказать, поток сквозняком потек!