Выбрать главу

Секретарь райкома, невысокий и полный, в потертом кожаном пальто, остро глянул на бабушку из-под набрякших, оплывших век и сердито сказал, как будто та была в чем-то виновата.

— На двух разных донорских пунктах кровь сдавала. Драть ее у вас, что ли, некому? Я бы выдрал, даю слово.

Пока бабушка разбирала постель и укладывала мать, он стоял у окна и молча смотрел на улицу.

Повернувшись наконец к нам, спросил:

— У вас продукты хоть есть? Ей надо усиленное питание, — и, заметив на лице бабушки растерянность, поморщился: — Да, да... Глупость какую-то спрашиваю. Понимаю.

Подсев к столу, секретарь засунул руку под пальто, достал из внутреннего кармана толстый блокнот и что-то написал на листке; вырвал этот листок, сложил его, подал шоферу:

— Съезди к Василь Никитичу, может, найдет возможность выделить несколько талонов, — и тихо, для себя, добавил: — А не найдет, так еще что-нибудь придумаем.

Мать лежала на кровати, закрыв глаза. Такой я еще ее никогда не видел: лицо было бледно-голубым, а веки так истончились, что мне казалось — я вижу, как под ними мерцают глаза.

— Давай без паники. Все обойдется, — заметив, что я напуган, сказал секретарь и потребовал: — Принеси пустую бутылку.

Я сходил в чулан, отыскал покрытую пылью бутылку, вытер ее и принес.

— Как раз то, что нужно, — узкие глаза секретаря весело заблестели. — Скажи, можешь ты сделать так, чтобы бутылка на ребре донышка стояла?

— Нет... Не могу, — я придвинулся поближе.

— А я вот могу, — торжествующе сказал он, поставил бутылку на край стола, зашевелил толстыми пальцами, словно что-то шепнул бутылке, и отнял руки.

Бутылка и верно косо стояла на столе, опираясь только на ребро донышка.

Увидев, что мать приоткрыла глаза и смотрит на нас, секретарь приосанился, с гордостью проговорил:

— Да что там бутылка... Это все пустяки. Я вот сейчас тебе такое покажу, что ты у меня рот от удивления раскроешь.

Он достал из кармана спичечный коробок, вытянул над столом руку ладонью вниз, сжал пальцы, а на тыльную сторону ладони положил коробок, помедлил немного и скомандовал:

— Коробок — поднимись! — И спичечный коробок на его руке начал медленно, сам собой, подниматься и поднимался, пока не встал торчком.

Секретарь полюбовался на него и сказал:

— Теперь опустись.

Коробок опустился и лег плашмя на руку. Пораженный увиденным, я смотрел на секретаря во все глаза, а мать слабо улыбнулась:

— Ну и выдумщик вы, оказывается, Иннокентий Петрович.

— Но-но... Тем, кто провинился, разговаривать не положено, — ответил он и строго прищурил глаза.

Вернулся шофер и привез большой пакет с продуктами, обвязанный бечевкой.

— Пора ехать. Время, время... Ты тут смотри, следи за матерью, — сказал мне секретарь и, повернувшись к ней, добавил вроде бы шутя, но в то же время давая понять, что все именно так и будет: — Поправляйтесь... А если в следующий раз такое выкинете, то не миновать вам бюро, ей-ей, даю слова

В постели мать пролежала дня три, не дольше, и поднялась такой еще слабой, что когда — несмотря на протесты бабушки — одевалась на работу, то лоб покрылся испариной, а по щекам от носа, захватив и губы, матовым пятном расползлась бледность: губы, обычно яркие, посинели и потерялись на лице.

Днем случилось событие, заметно накренившее нашу жизнь: нам подселили жильцов. Зимой в город часто приходили эшелоны с эвакуированными, и людей расселяли по домам города. Дошла очередь и до нас... Подселили нам мужа с женой. У него было интересное имя: Самсон. А полностью: Самсон Аверьянович Яснопольский. И выглядел он могучим и ясным: с круглым, розовым, словно с мороза, лицом, с толстыми губами, всегда чуть тронутыми улыбкой; он был высок и грузен, но грузен не полнотой, а широкой костью, мышцами; руки у него тоже были крупные, с мягкой кожей, поросшей короткими, золотящимися на свету волосками. Когда Самсон Аверьянович проходил по прихожей в своих настоящих полярных унтах — обильно мохнатых и темных, но с рыжим мехом на отворотах голенищ, — то в кухне на плите подрагивали кастрюли, а в комнате у нас позванивала в буфете посуда.

Теплые унты Самсона Аверьяновича вызывали зависть не только всех мальчишек, но и взрослых мужчин. Очень ценил унты и он сам. «Мы, знаете ли, эвакуировались тогда, когда немцы почти входили в город, — он быстро нашел с женщинами общий язык и любил поговорить с ними. — Подскочили мы, значит, на грузовичке к моему дому, и я мигом за Кларочкой. Шевелись, шевелись, говорю, дорогуша... А у Клары была расписная китайская ваза — чуть не с нее ростом и очень такая бокастая. Шибко, в общем, дорогая ваза. Жаль ее. Хватай, кричит Клара, Самсон, вазу в охапку, тащи вниз. Совсем очумела, — это я ей отвечаю, — тебя с этой вазой из кузова вниз головой спустят. Она чуть не плачет: что делать? Разбить, говорю, надо вазу. Тут началось: ой-ой-ой — в три ручья плачет Клара. Так что, фашистам оставить? Ой-ой-ой... Клара заплакала еще сильнее, села на пол и обхватила вазу руками. Тут как ба-бахнет где-то рядом снаряд. Я схватил Клару за шиворот, выкинул за дверь, бросил вслед ее шубу, шапку и валенки, а сам схватил вот эти унты и еще рысью шапку. Знал, что если и не в самой Сибири, то уж на Урале-то мы точно окажемся. А там всему этому цены не будет». Наши женщины смеялись над его рассказом, думаю, в основном потому, что он свою жену выставлял в смешном виде.