Выбрать главу

Рывком сев на кровати, я обвел комнату блуждающим взглядом. Подушка валялась на полу, сбитое в ноги одеяло скомкалось, а простыня на постели скрутилась жгутом — так я вертелся во сне; в окно сочился водянисто-сиреневый свет раннего утра, в блеклом, словно сыром воздухе комнаты, казалось, все еще мелькали какие-то жуткие тени, но стоило мне потрясти головой, отгоняя сонную одурь, как тени исчезли, и я увидел спящую мать: тело потерялось под одеялом, будто она сжалась от холода или — как я вечером — хотела спрятаться от всех, но лицо было полуоткрытым; под щеку мать подсунула ладонь, щека помялась, а губы припухли, и мне показалось — выражение лица у матери скорбно-обиженное и беспомощное... Долго смотрел я на ее лицо; сидел на кровати, ощущая ступнями холод пола, поджимал пальцы на ногах и вдруг по-утреннему свежо, ясно подумал: никак, ну, никак нельзя ее оставлять одну.

Днем ясность той мысли опять сменилась сумятицей в голове, и я, пытаясь объяснить отцу, почему решил не ехать с ним, а остаться, краснел и заикался, а он ходил по комнате, по-солдатски прочно, на всю ступню, ставя ноги, так же, по-солдатски, круто поворачивался через левое плечо, слушал этот невнятный лепет высокомерно и явно с обидой, посматривал с высоты своего роста, но в какой-то момент, после каких-то моих слов, замер на месте, с изумлением поглядел на меня и так громко щелкнул пальцами, точно вновь выстрелил в потолок.

— Оказывается, ты у меня — мужчина: правильно рассуждаешь. — И заговорил тоном приказа: — Оставайся! Смотри в оба... Чуть чего — пиши мне. Будь уверен, я мигом соображу, что надо делать.

Второй раз после войны я провожал на вокзал близкого человека. Летом уехала Ида. Она с матерью была эвакуирована в наш город из Минска. После войны, забрать их, приехал отец Иды, и до отправления поезда родители девочки стояли в сторонке, чтобы не мешать, наблюдали, улыбаясь, за нами, а мы ходили по перрону на расстоянии вытянутой руки друг от друга и смущенно молчали, не зная, какие слова надо говорить при прощании; чуть ли не весь день, как показалось мне, ходили мы вдоль длинного состава... Потом же, когда поезд наконец мягко сдвинулся с места, Ида, ужасно конфузясь, махала рукой в открытое окно вагона, а я шел рядом, все убыстряя шаг, тоже махал и все время видел ее родителей, стоявших за спиной дочери в полутьме вагона: они весело переглядывались, посмеивались, и я до того смущался, что вспотела спина.

Не грусть, а облегчение испытал я, выбравшись из толчеи вокзала на простор улицы, и вдруг понял, что те странные отношения, которые установились у нас с Идой, давно уже меня тяготили. До сих пор я не могу ясно ответить себе: что же это все-таки было? Первая влюбленность?.. Пожалуй — нет. Скорее всего, я так много потратил сил, защищая ее, что именно поэтому девочка и стала мне дорога. И я ей, разумеется. Но нашу дружбу испортил слепой старик на базаре: ведь часто в жизни внушенное нам мы принимаем за истинное, хотя потом и приходится расплачиваться такой вот душевной пустотой, какую ощутил я тогда на вокзале.

А с отцом, конечно, было тяжело расставаться. Хоть реви! Но разве заревешь, если отец признал меня настоящим мужчиной. Озабоченным, очень серьезным, как равный с равным, ходил я рядом с отцом, старательно приноравливаясь к его широкому шагу, и так вошел в роль, что представил, распрямив спину, — у меня на плечах, как и у отца, погоны.

Лицо отца становилось все более грустным, задумчивым, и когда пришла пора прощаться, он неожиданно обнял меня и мягко, ласково провел по голове ладонью.