Выбрать главу

Пожалуй, еще набиралось немало подобных подробностей, и хотя они так и не дали тогда ответа на главный вопрос, зато ночью, припомнив тогдашние свои мальчишеские рассуждения, я отчетливо сообразил, как все было на самом деле: ну, конечно же, далеко не сразу, как уехал отец, мать вышла замуж за Вольфа — он потом долго приходил к нам в старый дом просто в гости; больше того, видимо, самым последним узнал, что мать собралась выходить за него замуж.

После отъезда отца Роберт Иванович появился у нас дня через два, вечером — зашел за гитарой. Встретила его мать со спокойной приветливостью, как будто ничего и не случилось. Но ведь случилось! Дыра в потолке, пробитая пулей недалеко от шнура висевшей над столом лампы, конечно, для постороннего была незаметной, — маленькая, аккуратно черневшая круглая дырка, — но домашним она громко о себе заявляла, в доме веяло унынием, тревогой, словно из всех щелей сквозил холодный ветер, а едва Вольф пришел, как в доме наступила необычная тишина, и он все это почувствовал, уловил: сначала свежий с мороза, порывистый, он скоро поскучнел и сидел в комнате с несколько растерянным видом, настороженно прислушиваясь к тишине. Подумав, наверное, что заглянул к нам не ко времени или просто попал не под настроение, в тот вечер он решил у нас не засиживаться; собравшись уже уходить, снял с гвоздя гитару, тронул струны и нежно погладил деку: «Знаете, очень боюсь, что она у меня испортится... В бараке вечером печь так натопят, что краснеют дверцы, жарко становится, душно, но за ночь барак выстывает — как бы она не потрескалась». Мать сказала: «Какая вам нужда возить ее с собой? Оставьте у нас». Лицо у Роберта Ивановича посветлело: «Не помешает?» — он так и замер с гитарой в руках. «Кому она там помешать может?» — пожала мать плечами. Он живо повесил гитару на место, и она утвердилась в закутке между стеной комнаты и боком буфета. После этого он стал приходить к нам часто, даже и тогда, когда матери дома не было. Зайдет взять или повесить гитару и обязательно заговорит со мной, с бабушкой, с Алей; стоило лишь слегка поддержать разговор, как он увлечется, нарасскажет всякого и проговорит до прихода матери, а при виде ее растерянно улыбнется и слегка разведет руками: вот, мол, опять заболтался...

Продолжалось так до конца зимы, даже нет, до середины весны, почти что до лета, потому что я помню, как он чинил забор вокруг двора; снег растаял, в заборе обнажились сгнившие, черные, лопнувшие доски, тогда-то он с бабушкиного согласия и откопал среди старого хлама в сарае ржавые плотничьи инструменты деда, долго приводил их в порядок — чистил наждачной бумагой, затачивал и смазывал, — а потом где-то раздобыл сосновых досок, правда, в основном горбылей, и старательно обдирал их рубанком, обделывал во дворе с таким тщанием, словно готовил не для забора, а для мебели.

Еще, помнится, тетя Валя упрекнула Юрия — далеко не на полном серьезе, полушутя:

— Без этого Вольфа забор совсем бы развалился, хоть и есть в доме мужчина.

Но Юрий аж вскинулся, покраснел:

— Пусть работает!

Открытой неприязнью к Вольфу Юрий вообще отличался от всех в доме. Если бабушка Аня или тетя Валя, случайно встречаясь в прихожей с Робертом Ивановичем, здоровались с ним вполне приветливо, хотя и отчужденно, холодновато, как с человеком чужим, смутным, который неизвестно что мог выкинуть, то Юрий не то чтобы просто не здоровался, а точно подчеркивал, что знать ничего не хочет о его присутствии в доме: дороги никогда не уступал, а шел по кратчайшей прямой ему навстречу — прямо-таки пер на него грудью, глядя перед собой закипавшими от злости глазами. Дорогу всегда уступал Роберт Иванович, делая шаг вправо или влево, затем с недоумением и обидой посматривал через плечо вслед Юрию, но однажды, придя с матерью из кино и вот так же столкнувшись с ним в прихожей, резко остановился, крепко поставив ноги; он был выше Юрия, шире а плечах, и тот, с ходу наскочив на него, отлетел чуть ли на к самой стенке и замер там, щуря глаза, сжимая и разжимая на руках пальцы, как будто мял мячик, пробуя силу рук, а потом зло вскинул голову и молча зашагал к двери.

В комнате мать расслабленно пала на стул и принялась хохотать:

— Ах, хорошо... Ох, хорошо... Здорово вы его осадили...

Роберт Иванович, подрагивая, стоял у порога.

Живо поднявшись, мать подошла к нему и провела ладонью по его все еще вздрагивающей руке:

— Успокойся. — Она впервые при мне обратилась к нему на «ты». — Будь всегда умным, сдержанным.

Он слабо улыбнулся:

— Сил иногда не хватает.

— А ты помни, что я рядом, — лукаво посмотрела она на него.

Отчетливо всплыло из прошлого: бабушка стоит а прихожей с телефонной трубкой, прижатой к уху, постреливает по сторонам глазами, ну прямо как заговорщица, внушительно повторяет: «Поговори с ней, Клава. Обязательно поговори... Кажется, все можно исправить», — лицо у нее хитрое-хитрое, но почему-то еще и повеселевшее. Вспомнились и жаркие глаза Клавдии Васильевны, ее горячий, убеждающий голос: «Ох, Ольга, я ведь тоже баба и многое понимаю. Иной раз дома возьмет тоска за сердце: время идет, за работой его не замечаешь, а морщин прибавляется... Скучно одной, тошно, вот порой и мелькнет мысль: хоть бы какой-нибудь паршивенький мужичонка, да свой был бы сейчас рядом. Ну, получилось у тебя все так нехорошо с мужем. Что ж, я не осуждаю. Понимаю тебя. Могу понять. Но впереди еще целая жизнь». При каких обстоятельствах состоялся тот разговор? Не помню. Нет. Но ответ матери прозвучал в голове так отчетливо, как будто она той ночью встала рядом со мной у кресла и твердо сказала мне в самое ухо: