Выбрать главу

Со временем даже Цумики научилась принимать помощь, подарки, научилась просить о чем-то сама – именно она позвонила однажды Сатору и сказала, что у Мегуми родительское собрание, на которое обязательно должен прийти кто-то взрослый, но сам Мегуми звать его отказался.

Сатору даже не сразу вспомнил, что это за штука такая, «родительское собрание» – благо что, чисто технически, и сам учитель, ага. Но в школу он, конечно, пришел.

А Мегуми этим, конечно, доволен не был.

Какие уж там благодарности!

Ни о чем просить Мегуми так и не научился.

Вот и сейчас, опять – «мне ничего не нужно» – а у Сатору в ответ на это что-то внутри царапается незнакомо, неприятно.

Даже, черт возьми, больно.

Поначалу было забавно – мелкий паршивец, отказывающийся хоть в чем-то помощь принимать и справляющийся со всем сам. Забавно быстро перестало быть.

Теперь как-то уже совсем ни черта не смешно.

Потому что паршивец ведь и впрямь справляется – в его случае вот это «я справлюсь сам» нихуя не какой-нибудь там детский максимализм и попытка казаться взрослым. Это простая – и оттого очень горькая – констатация факта.

Мегуми справлялся раньше.

Мегуми справляется сейчас.

А Сатору…

Зачем вообще здесь Сатору?

– Какой же ты скучный, Мегуми-тян! – пытается Сатору вернуться в привычную, легкомысленно-насмешливую колею – и сам слышит, насколько попытка эта бездарна; но все равно продолжает; не может не продолжить отыгрывать в своем персональном театре главную и единственную роль. – Совершенно невозможный ребенок. Мог бы хоть попросить…

– Мне ничего от вас не нужно, – твердо прерывает Мегуми прежде, чем Сатору успевает даже придумать, что сказать дальше, и – ауч.

Ауч.

Это вновь – всего лишь слова, вполне предсказуемые, даже ожидаемые слова; слова, которые бегущий от ответственности Сатору когда-то даже воспринял бы с облегчением – они не должны так больно бить.

И все-таки – они бьют.

Они бьют, и поэтому – инстинктивно, бессознательно, в попытке от боли защититься – Сатору бьет в ответ.

Сатору оскаливается широко и лучезарно – насквозь фальшиво – и обманчиво-сладким, приторным голосом воркует:

– Так уж ничего, Мегуми-тян? Я бы не был столь категоричен. Без меня твои попытки освоить технику останутся такими же жалкими. Сколько твои гончие сегодня продержались? Секунд десять?

Слова льются сами, на поверку – точечно едкие, ироничные; стоит только всковырнуть внешнюю сладость тона – потечет гниль. Прекращается их поток ровно в тот момент, когда Сатору краем глаза улавливает выражение лица Мегуми.

Это – как оплеуха.

А в себя приводит даже лучше любой оплеухи.

Потому что вместе с этим выражением лица приходит полное осознание того, какой же он, Годжо Сатору, мудак – и это осознание с силой захлопывает ему рот, и заталкивает собственные же слова ему в глотку, и заставляет ими захлебываться, задыхаться.

Но ничего из этого не может отменить тот факт, что они, эти ебучие слова – уже озвучены.

Мегуми быстро берет себя в руки – быстрее, чем положено ребенку; быстрее, чем смогло бы большинство знакомых Сатору взрослых – и мелькнувшая на его лице болезненная, уязвимая тень прикрывается привычной невозмутимой маской.

На самом деле, детям такого вообще не положено.

Дети должны плакать, когда слезы просятся. Дети должны хохотать, когда смех пузырится. Дети должны чудить, и кричать, и капризничать – и Мегуми должен сейчас наорать на Сатору, ногой топнуть, истерику закатить.

Вместо этого лицо Мегуми вновь – невозмутимая маска.

И внутри Сатору что-то нахер рушится с таким оглушительным грохотом, будто кто-то случайно задел зацепочку заложенных между ребер мин.

Но прежде, чем Сатору успевает что-то исправить – придумать, как такое можно хотя бы попытаться, блядь, исправить – Мегуми уже жестко кивает.

Мегуми уже говорит твердо и мрачно:

– Вы правы. В этом – но только в этом – мне ваша помощь действительно нужна.

Сатору понимает – сейчас у него даже на боль нет права.

Справедливо же, блядь.

Справедливо.

Но Мегуми еще не закончил.

Уголок его губ вдруг дергается – не весело, а также мрачно и жестко, как тени ложатся на радужки, как тенями искажается голос. Заглянув Сатору прямиком в глаза, Мегуми произносит с ядовитой горькой насмешкой:

– По крайней мере, до тех пор, пока вся эта игра в семью вам не надоест, и вы опять не исчезните, – Сатору оторопело застывает от этих слов, прибитый ими к земле, как гвоздями.

Пытается целиком и полностью осознать.

Пытается заставить ржавые шестеренки в своей голове крутиться.

И понимает. Понимает же, блядь. Потому что, если учесть, как много времени Сатору понадобилось, чтобы вообще в жизни Мегуми и Цумики появиться не только пересланными деньгами, оплаченными счетами и редкими пятиминутными визитами – он даже не может винить Мегуми за то, что тот так думает.

Не может винить за недоверие. За опасение. За настороженность – и желание хоть немного обезопасить себя от одного безответственного мудака, который черт знает по велению какой пятки решения принимает.

Сатору ведь и сам, блядь, не знает, почему. Почему находится здесь и сейчас, рядом с Мегуми. Почему продолжает в квартиру Фушигуро приходить.

Отпрыск Зенинов никогда и ничего не должен был значить.

Отпрыск Зенинов был лишь выгодным козырем в рукаве.

Отпрыск Зенинов…

…у отпрыска Зенинов есть имя. У отпрыска Зенинов есть не по годами взрослый взгляд. У отпрыска Зенинов есть жесткость в линии губ, которая приходит лишь с той жесткостью, которую ебучая, бьющая раз за разом жизнь заставляет внутри себя выточить.

Отпрыск Зенинов – Фушигуро Мегуми, и он стоит, блядь, больше, чем весь их гребаный гнилой клан разом.

А Сатору – мудак, и он не может Мегуми за недоверие винить.

Не может, даже если вдруг осознает, что абсолютно уверен – никуда он уже не уйдет, от Мегуми отвернуться не сможет, не захочет. Но Сатору и сам не знает, где находится источник этой уверенности – боится узнавать.

Боится, блядь, самой этой уверенности, хотя он – шестиглазый, всесильный, прочее дерьмо – думал, что в принципе давно бояться разучился.

А потом Сатору вспоминает. Вспоминает, с кем Мегуми имел дело до него. Вспоминает о Фушигуро блядском Тоджи – дерьмовость которого, как человека, кажется, может побить только его дерьмовость, как родителя.

А после Тоджи – вот же он, Сатору, еще один взрослый, на которого Мегуми не может положиться.

Черт возьми.

Черт.

Охуенно завоевал доверие ребенка, Годжо.

Медаль тебе за освоение искусства проеба, Годжо.

А Мегуми, ответа не дожидаясь, уже отворачивается. Уже продолжает шагать себе дальше, на застывшего Сатору внимания не обращая.

И только напоследок, не оборачиваясь, кидает знакомо сухо, знакомо бесцветно:

– Дорогу домой я сам найду. Уж здесь мне ваша помощь не нужна точно.

И Мегуми уходит.

Уходит.

Уходит.

А Сатору почему-то так и не может найти сил пойти следом, не может придумать правильные, нужные слова, не может сделать хоть что-то – хоть, блядь, что-то.

Что-то, что даст причины этому лишенному детства ребенку вновь научиться кому-то доверять.

Сатору никогда не был тем, кому доверять стоит – и стать таким человеком не может.

…или не хочет?

Молодец, Годжо.

Гребаный ты кусок дерьма.

Всегда без сомнений бросаясь в бой, Сатору никогда трусом себя не считал.

Вот только сейчас, глядя на удаляющийся силуэт ребенка – на эту крохотную и хрупкую, но выпрямленную стальным стержнем спину.

Сатору трусливо остается стоять на месте.