Выбрать главу

В груди что-то щемит.

Сатору поднимает голову, ловит как всегда непроницаемый взгляд Мегуми и ему хочется сказать «спасибо» – но что-то, застрявшее в глотке, мешает. Возможно, там застряла вина. Огромным булыжником застряла, и за целую жизнь не протолкнешь.

А Мегуми вдруг хмурится сильнее.

И губы его острее поджимаются.

И в глазах у него появляется что-то неясное, что-то, чего Сатору не может прочитать – или не успевает.

Потому что уже в следующую секунду Мегуми вытягивает руку вперед, медленно и осторожно, и прежде, чем Сатору понимает, что происходит – бесконечность вокруг него рассыпается, и уплотненный воздух вокруг него разбивается на атомы, и Сатору вдруг чувствует это.

Прикосновение.

Впервые за долгие-долгие годы – прикосновение к собственной коже.

И последним, кто его касался, был Сугуру.

Сугуру с его большими и сильными, но всегда мягкими руками.

Сугуру с его улыбкой, в которой за ярко пылающим солнцем всегда пряталась едва уловимая тень.

Сугуру…

Сатору пытается задвинуть на задворки мысли о Сугуру.

Сейчас перед Сатору не он.

Сейчас перед Сатору Мегуми, его ребенок – его? – который чему-то хмурится, едва ли осознавая, что делает, потому что, если бы осознавал, вряд ли позволил бы себе подобное.

Только не Мегуми, который от любых шутливых тычков Сатору всегда уворачивался.

Не Мегуми, у которого прикосновения явно занимают последнее место в списке приоритетов – вылетев далеко за этот список.

Не то чтобы Сатору не понимает.

Он никогда не воспринимал всерьез такую глупость, как «чужое личное пространство» – но себя никому не позволял касаться годами.

А сейчас почему-то позволяет.

И сейчас почему-то Мегуми касается его сам.

У Сатору никого нет – но этот ребенок успел стать ему важным, и осознание этого факта вдруг становится таким страшным, оглушительно страшным, потому что последний и единственный важный человек для Сатору…

Что ж.

Кровь на руках Сатору может увидеть только он сам.

– Твои глаза, – вдруг говорит Мегуми, заговаривая впервые с того момента, как увидел на своем пороге Сатору и обрывая его мысли – а вместе с тем обрывает прикосновение, отходя на шаг, и Сатору вдруг становится очень холодно.

Он не задумывался об этом ни разу до текущей секунды – но, кажется, за эти самые годы все же успел немного истосковаться по чужому теплу.

Совсем чуть-чуть.

А Мегуми хмурится сильнее, и Сатору осознает, что, наверное, его уставшие глаза выглядят довольно жалко, да и весь он должен выглядеть довольно жалко, а Мегуми уже уходит.

И возвращается он спустя минуту, и в руках у него полоска черной ткани. Он опять подходит к Сатору ближе, опять протягивает руки вперед – и бесконечность опять покорно расступается перед этими руками, когда Мегуми прикладывает ткань к его глазам и завязывает концы на затылке; Сатору едва не выдыхает с облегчением, когда сетчатка погружается в благословенное затемненное спокойствие.

– Так лучше? – спрашивает Мегуми, и Сатору неожиданно осознает – то неясное, что он видел в его глазах, было беспокойством.

– Да, – хрипит Сатору сбитым голосом, кажущимся разломанным так же, как что-то разломано внутри него.

Мегуми просто кивает, отступая на шаг. И на второй. Абсолютно невозмутимый. Как всегда невпечатленный. Осознал ли он, что только что произошло? Он не мог. Это для Сатору мир только что чуть-чуть сошел с орбиты – а Мегуми всего лишь хотел помочь.

Несколько секунд они просто смотрят друг на друга, пока Сатору наконец не пробует снова нацепить улыбку на лицо – все еще провально – и заставляет себя все же сказать:

– Наверное, мне пора, – но при этом не предпринимает никаких попыток встать.

Мегуми не предпринимает попыток его поторопить.

Еще несколько минут молчания, и во взрослых глазах Мегуми – что-то сродни горечи понимания.

«Он не может знать», – успокаивает себя Сатору.

И он не может.

Но Сатору физически ощущает рваные разломы собственных масок, кровавые ошметки образов, за которыми он скрывался годами, острые шипы искусственных улыбок, в эти секунды ему недоступных.

Сейчас Мегуми видит больше, чем Сатору хотел бы.

Больше, чем Сатору готов показать.

И все же…

Сатору все еще здесь.

Мегуми тоже все еще здесь.

И Мегуми говорит:

– Ты можешь занять мою кровать, если хочешь.

Говорит:

– Я лягу на кровати Цу… На другой.

Что-то больно сжимается внутри, там, в глубине бесконечной пустоты, когда Мегуми не дает себе – или не может – произнести имя сестры до конца. И Сатору вспоминает его там, в больнице, вспоминает, как он сидел сутками на стуле у ее кровати, как сквозь его обычную невозмутимость и невпечатленность грубыми, черными мазками сочилось отчаяние.

И боль.

И вина.

Как Мегуми сорвался и все же выплеснул часть наружу, как он кричал впервые на памяти Сатору, яростный, отчаянный, сам себя изнутри убивающий.

Сатору так ничем и не смог ему помочь.

Потому что он никогда не может помочь тем, кто ему важен.

«Ты же знаешь, я бы не стал тебя винить», – произносит голос в его голове мягко и, вопреки собственным же словам – чуть осуждающе; отголосками из далекого прошлого, и Сатору стискивает зубы, смиряясь.

Может, в жизни Сатору Сугуру больше и нет – но из собственной головы его прогнать едва ли удастся.

И Мегуми идет в свою комнату, а Сатору опять послушно за ним следует.

И Мегуми останавливается у шкафа, ища простыни, а Сатору оглядывается вокруг себя.

Сглатывает.

Он привык к одиночеству.

Он с одиночеством сросся.

Одиночество стало ему родным.

Но…

– Знаешь, я мог бы поспать на полу, – как можно беспечнее говорит Сатору, но отыгрыш получается хреновый; у него вообще сейчас ни черта не выходит играть.

Мегуми оборачивается к нему, прерывая свои поиски.

Смотрит на Сатору знакомо внимательно, знакомо цепко, опять заглядывает куда-то глубоко – глубже, чем Сатору готов показать.

Но Сатору опять этому не противится.

– У нас… У меня есть старый футон, – в конце концов, говорит Мегуми, странным образом поняв, о чем говорит Сатору, и почему-то впервые угождая его капризам.

Возможно, потому что понимает, что сейчас это не капризы.

Сатору не может этой ночью остаться один.

Только не сегодня.

И полчаса спустя Сатору уже лежит на футоне рядом с кроватью Мегуми, и ткань, которую Мегуми повязал ему на глаза, бережно сложена рядом.

И Сатору смотрит на чернеющий смолью прямоугольник перед собой и думает – а ему ведь нужна новая повязка. Теперь, когда предыдущая осталась с Сугуру навсегда. Та самая, которую Сатору повязал, когда Сугуру выбрал свою, пропитанную кровью дорогу.

Когда он ушел.

И Сатору все еще помнит, как говорил себе тогда, что Сугуру отныне для него мертв. Говорил себе, что в следующий раз его рука не дрогнет.

Тогда Сатору был всего лишь глупым, инфантильным, горделивым ребенком.

Пожалуй, он все еще такой.

Но сейчас.

Сейчас, когда Сугуру ушел навсегда.

Сейчас, когда он мертв на самом деле…

Сейчас Сатору хочет лишь сбежать в ночь – и идти.

Идти.

Идти.

Идти до тех пор, пока Сугуру не заберет его к себе.

И, может быть, если сделать из этой ткани новую повязку, память о том, кто впервые повязал ее Сатору на глаза – память о важном, – поможет ему удержаться.

Поможет не сорваться в бесконечность пустоты.

И Сатору отрывает взгляд от ткани. И переводит его на виднеющийся в темноте ночи силуэт Мегуми, клубящийся потоками энергии, чернеющей, немного мрачной, обещающей однажды стать невероятной силой.

И успокаивающей.

Так проходит час прежде, чем Мегуми не выдерживает. Повернувшись к Сатору, он склоняется над ним с хмурым, недовольным выражением, которое тут же смягчается, как только он видит чужое лицо.