Выбрать главу

Он узнал от Ангарато о переменчивом ходе времени в Чертогах, будто бы разобранном на тонкие нити и пылинки. Время стало здесь похожим на полет во сне, когда можно оттолкнуться от пола и взлететь выше небес – или напротив, перевернуться через голову и вновь оказаться на земле.

Здесь все и всегда казалось настоящим, без прошлого или будущего.

Он узнал, что тюрьмы создавали себе сами фэа, и все, что были изломаны или ранены, не могли ни видеть, ни чувствовать, как и он сам: лишь болеть и гневаться – и каждый потерянный блуждал среди своего ярого пламени и черного тумана.

Теперь тьма отступила. Не осталось лесных пожаров и кошмара, лишь печально капающие хрустальные слезы с бездонных стрельчатых потолков. Не ранила даже ясная горечь осознания смерти, потому что здесь, за гранью живого мира, где было продолжение – она стала… обыденна.

Их общую последнюю нить уже вплели в гобелен. И его, и Ангарато, и Инголдо.

Он рассказывал брату то, что видел. Какими путями шли его ужасы, и его слушали.

Порой они вместе блуждали по многоколонным залам, порой разделялись по необходимости, связанные золотой нитью кровных уз, забываясь в тишине, порою видели другие души, порою взывали к старым светлым воспоминаниям – сокровищам памяти.

Тишина этого уединения окутала их безвременьем, когда не осталось возможности винить себя и других, и целью пребывало только исцеление души. Поиск того, что надорвали и сломили, сращивание всего, что нуждалось в медленном восстановлении. Размышляли, пытались нащупать, чему требуется исцеление и покой – чтобы не ушло, но утихло, будто кто-то поцеловал твой застарелый гнев и глухую тоску – и затянулась рана. Они сравнивали свои шрамы и надломы, отталкивались от сложных умозаключений, направленных в глубину самих себя, и даже находили силы для смеха, что Чертоги из любой души сделают великого мудреца.

Многие из чужих душ можно разглядеть, если узнаешь собственную.

Он не винил себя за то, что брат оставался рядом. Ведь знал, что Ангарато уж точно сможет отыскать ответы – и выйдет, и вберет всей кожей солнечный жар, и улыбнется земле с ее синими реками и сладко пахнущими лесами, словно первый пробужденный на этом свете, и оставит его смертельный огонь.

Айканаро обрел странное примирение с мыслью, что его собственную рану – не исцелить, но довлеющее чувство совести превратилось из чудовищного палача в задачу, над которой он бился столько, что, как ему казалось, потратил столетия.

Как хотелось ему когда-то думать, будто все, что случилось с ним и Андрет – это лишь мимолетный сон, который обязательно забудется у юной девы-аданет. Что его любовь останется без ответа, что хотя бы один из них будет счастлив, и она изберет себе мужа, и забудется тот след, который оставила в них сама жизнь, не спросив дозволения, желают ли они встретиться на земле, или нет.

Но любовь – не трещина. От такого не исцелишься, не отмахнешься и не забудешь. Исцелить можно то, что нарушает целостность фэа. Перенести – потерю. Да только он не потерял и не ранил себя, и не знал, как можно примириться с виной и несовершенством целой жизни, не утратив себя.

Айканаро знал, что рано или поздно они с Ангарато найдут ответ на вопросы брата, который страшился оставлять его в посмертии и тяготился их разлукой, когда настанет момент возрождения, пусть в смерти никто не мог дать им даже подобия того, что дарует жизнь.

Но даже в безвременьи, даже в посмертии его ждала разлука с родными. И кто разрешит его вопросы, кроме него самого, Айканаро не знал.

– Государь Финвэ.

Он долго не решался обратиться за разговором.

Между ним, его братьями, его отцом и праотцом всегда незримо стояла душа Фэанаро – и Айканаро видел горькую иронию в том, что государь, избрав в жизни мать их отца, Индис, после Мириэль Сэриндэ, в посмертии посвятил себя тому, что считал искуплением. И тому, кто оставил на всей их родне незаживающую рану.

Айканаро не представлял, что должно произойти, чтобы душа Фэанаро почувствовала себя исцеленной, заключенной саму в себя, без удушающей ненависти и слепой ярости, которая душит горло и туманит чувства.

Кое-что он уже начал понимать. Например, что ярость – не есть суть души. Что гнев – вечный свидетель боли и опустошения, когда осталась лишь выжженная пустошь без ответов на терзающие вопросы.

Он долго не желал обращаться к Финвэ. Не из гордыни, но из страха перед собственной яростью и печалью – что застарелая полудетская ревность разорвет мужество и сдержанность, обнажив в воине всего лишь оставленного ребенка, потерянного после гибели и ищущего защиты старшего.

Более всего он боялся, что встретится не с государем Финвэ, но с тем потерянным мальчиком внутри себя, который когда-то ужаснулся выбору, стоящему перед ним, и нанес чудовищную рану собственному сердцу. Что он мог сказать ему, этому ребенку? Как он мог защитить ту уязвимую часть самого себя, что до сих пор плакала в агонии от несправедливости происходящего?

«Может, потому нас зовут Детьми Эру? Потому что мы тянемся к любви, даже если не признаем этого?»

Айканаро блуждал в нерешительности, прежде чем его фэа исторгла, будто раскрытый цветок – пыльцу, беззвучную мольбу к старшему родичу.

Ему на мгновение показалось, что та прозвучала жалко. Во всем его зове остался негласный потерянный надлом и страх, нотка зова от плачущего младенца, покинутого родителем.

Но в Чертогах не было стыда за потребность просить помощи. В конце концов, каждый из них был и младенцем, и ребенком, и юношей, и мужчиной.

– Здравствуй, – голос Финвэ или воспоминание о нем, приглушенно-мягко и низко завибрировало в пустом пространстве многоколонных залов.

Айканаро не понимал, откуда появился его дух, окутанный все той же туманно-печальной дымкой шелкового заката над водой, но в Чертогах многое появлялось незаметно, словно просочившееся между трещин времени.

Государь провел здесь слишком многие годы, и уже начинал казаться ему не еще одной душой, но кем-то из майар, что призваны утешить мертвых: не стражей, но вдумчивых слушателей Ниэнны, что больше кажутся подходящими живым, а не павшим.

Слишком много покоя и света он чувствовал в присутствии Финвэ.

А может быть, года здесь отточили мудрость праотца, и та боль, от которой он пытался выходить Фэанаро, была стократ больше любой другой.

«Пусть мне кажется сейчас, что этого не может быть».

– Здравствуй, ностар, – Айканаро поневоле почувствовал неловкость, что пришлось просить о помощи и беседе – но ему показалось, что Финвэ вновь отреагировал всего лишь печальной улыбкой, будто разлука с жизнью и радость сплелись в нем в одно.

– Не бойся нужды в совете, Айканаро, – неосязаемым движением он поманил его за собой. По старой памяти фэа имитировали разговор за прогулкой. – Ты хотел поговорить со мной. О любви, конечно.

Финвэ не спрашивал. Он утверждал, и от прозрачности своих намерений, даже не сформулированных собственной душе до конца, Айканаро вновь почувствовал прилив горького стыда.

«Неужели я кажусь ему со стороны настолько мальчишкой?»

– Да, – только и смог выговорить он. – Я…

Его утешило беспокойное и нежное внимание, которое он почувствовал со стороны государя, будто порыв теплого морского ветра, который касается лица плотно и мягко – не как женщина, но как отец или брат, осматривая разбитый лоб. И Финвэ не прерывал его.