Зал дружно, как один человек, захохотал и зааплодировал.
Анатолий Васильевич долго вспоминал эту меткую шутку Маяковского, простоту его интонаций и паузу перед словом «бедный».
В феврале 1929 года Анатолий Васильевич смотрел в театре Мейерхольда пьесу Маяковского «Клоп».
В антракте мы были приглашены за кулисы, и во время традиционного чая в кабинете Всеволода Эмильевича присутствовавшие там критики и деятели театра обменивались впечатлениями о спектакле. Был там, конечно, и сам автор.
Мне показалось, что Владимир Владимирович волнуется: он отказался от чая, почти не принимал участия в разговоре, только закуривал папиросу за папиросой и изредка, как бы нехотя, бросал отрывистые слова. Странно было, что человек, который так давно и много пишет, часто выступает перед самой разнообразной публикой во многих городах не только Союза, но Европы и Америки, так взволнован этой премьерой. У меня создалось впечатление, что он волнуется не за свою пьесу, а за спектакль в целом, что он очень близко принимает к сердцу интересы театра и именно с театром Мейерхольда связывает свои обширные творческие замыслы.
Анатолий Васильевич считал, что «Клоп» — несомненная удача драматурга и режиссера, что это совершенно убийственная сатира на мещанство и обывательщину, что наш язык обогатится рядом метких слов и выражений, заимствованных из пьесы, но вместе с тем он находил, что это только начало для Маяковского-драматурга, что он может дать гораздо больше, когда по-настоящему увлечется театром. Не вполне удовлетворило его также режиссерское решение сцен «будущего»; он откровенно сказал об этом Мейерхольду, но добавил:
— Для вашего утешения, Всеволод Эмильевич, я должен сказать, что подобные сцены еще никому не удавались: эти фантастически-утопические «человеки» будущего всегда очень условны, надуманны и… скучноваты. Заметьте: всегда в пьесах и романах-утопиях «люди будущего» заняты только разговорами о «людях прошлого».
Мейерхольд ответил, что и сам чувствует, как снижается интерес публики именно в этих сценах, значит, не все здесь ладно, но у него уже намечен план переделки. Он увлекся и рассказал об этом плане так живо и интересно, что все заслушались…
(Насколько мне известно, Мейерхольд не осуществил его.)
Прощаясь с режиссером и автором, Луначарский повторил: «Меткая и злая сатира».
На выставке Маяковского в клубе писателей «20 лет работы» мне, к моей большой досаде, не пришлось побывать: я была занята в театре и не могла сопровождать Анатолия Васильевича.
Я предвкушала, как, вернувшись с выставки, он поделится впечатлениями об экспозиции, о выступлениях автора, о посетителях и т. д. Но Анатолий Васильевич приехал оттуда неразговорчивый и мрачноватый. Когда я стала расспрашивать его, он неохотно ответил:
— Да, безусловно, это интересно. Двадцать лет гигантского труда, стихи, театр, агитплакаты, турне по всему Союзу, по Европе, США, Латинской Америке… Двадцать лет сверхактивной, творчески напряженной жизни — все это нашло свое отражение на этой выставке. Ты непременно там побывай. Но я не могу даже точно определить, в чем дело, — чем-то эта выставка меня не удовлетворила. — Потом, через некоторое время, он добавил: — Пожалуй, мне становится ясным почему у меня остался неприятный осадок от сегодняшней выставки: виной этому, как ни странно, сам Маяковский — он был совсем непохож на самого себя, больной, с запавшими глазами, переутомленный, без голоса, какой-то потухший. Он был очень внимателен ко мне, показывал, давал объяснения, но все через силу. Трудно себе представить Маяковского таким безразличным и усталым. Мне приходилось наблюдать много раз, когда он бывал не в духе, раздражен чем-нибудь, когда он бушевал, негодовал, разил направо и налево, с размаху задевал иногда и «своих». Я предпочитаю его таким по сравнению с его нынешним настроением. На меня это подействовало угнетающе.
Я удивилась, что Анатолий Васильевич так сильно реагирует на это: ведь любому человеку случается быть не в духе, усталым или больным.
— Да, любому, — ответил Луначарский, — но не Маяковскому. — А потом, после паузы, как бы вспоминая, сказал: — Мне сегодня показалось, что он очень одинок.
Утром 14 апреля 1930 года Анатолий Васильевич диктовал стенографистке, и в его рабочей комнате, как обычно во время утренних занятий, был выключен городской телефон. Второй аппарат находился в коридоре, и на звонки подходил кто-нибудь из семьи.