Выбрать главу

С чтением стихов Уланда и Гельдерлина выступил Александр Моисси. Не знаю, было ли это совпадением вкусов или Моисси сознательно выбрал двух немецких поэтов, творчеству которых, после Гёте, Луначарский в своих работах отдал наибольшее внимание.

Читал Моисси великолепно; как завороженная, слушала я музыку этого необыкновенного голоса. Недаром Анатолий Васильевич назвал его величайшим декламатором наших дней. Я взглянула на Анатолия Васильевича: у него на мгновение выступили слезы на глазах, что было признаком величайшего восхищения. Вообще Луначарский не склонен был к слезам, особенно к слезам, вызванным жалостью или огорчением; но слезы восторга я замечала у него не раз, и чтение Моисси вызвало у него именно такие слезы.

Когда мы покинули зрительный зал и сидели за столом с хозяевами этого приема, я обратила внимание на пустое кресло и лежащую перед ним на приборе карточку. Кто-то из знатных гостей, по-видимому, опаздывал. Но кто? Вдруг, встреченный аплодисментами, в комнату как вихрь влетел Моисси и направился к нам. Он задержался, так как решил после выступления переодеться: все присутствующие были в городских костюмах, об этом даже упоминалось в пригласительных билетах, и ему не захотелось выделяться во время ужина своим «фрачным» видом. Луначарский поднялся ему навстречу, и они троекратно, по-русски, облобызались. Прием, оказанный ему, как чтецу, в этот вечер такой избранной и взыскательной аудиторией, как-то особенно окрылил и взволновал Моисси. Он был радостно возбужден и с жадностью впитывал те похвалы, которыми искренне и щедро одарил его Луначарский.

— Только Качалов может соперничать с вашим богатством тембра, силой, выразительностью голоса. Я не знаю равных вам и Качалову ни у нас, ни в Западной Европе.

Лицо Моисси порозовело от удовольствия.

— О, г-н Луначарский, в самых смелых мечтах я не сравниваю себя с Качаловым. Это — идеал актера и человека.

Поскольку позволял общий разговор за столом, Моисси расспрашивал меня о Москве, об актерах, участвовавших в его гастролях, многих называл уменьшительными именами, искажая их только чуть-чуть. Он так много работал над Толстым, Достоевским, так любил Чехова, что привык и сроднился с русскими именами; чувствовалось, что ему доставляет особое удовольствие произносить: «Оля, Катя, Александр Иваныч».

На следующий день Моисси приехал в полпредство на Унтер ден Линден, где останавливался тогда Анатолий Васильевич. Мы сидели втроем в небольшой гостиной. Вчерашнее оживление Моисси как рукой сняло, он казался утомленным и озабоченным. Когда Анатолий Васильевич коснулся его вчерашнего успеха, он только устало махнул рукой.

— Да-да, аплодировали, вызывали… Самое ценное для меня, что мое исполнение доставило удовольствие вам. Но вот, взгляните. — Он вынул из кармана две бумажки, исписанные крупным, явно измененным почерком. — Вот два письма от «истинных германцев»: их оскорбило, видите ли, что я, иностранец по происхождению, осмеливаюсь исполнять «их» классиков! Как будто классики не являются достоянием всего мира. — Он прочел: «Вы — нахальный итальянец, албанец или левантиец, наплевать, кто именно, коверкаете, искажаете своим иностранным акцентом не только слова, но и самый дух великой немецкой поэзии! Недолго осталось вам воображать себя первым немецким актером! У немцев возрождается национальная гордость, и потомки тевтонов выбросят за дверь вас и вам подобных!»

Второе письмо было еще грубее и грязнее: в нем Моисси называли большевистским шпионом.

— Эти письма не подписаны? — спросил Луначарский.

— Конечно, нет.

— Зачем же вы их читаете? Вы вчера слышали аплодисменты всего зала, восторженные возгласы, публика не отпускала вас, пока не погасили люстры, а вы огорчаетесь из-за двух грязных анонимок! Ах, дорогой друг, если бы вы знали, сколько я получал подметных писем, особенно в 1917 и 1918 годах. Из-под многих подворотен меня облаивали охрипшие от злости белогвардейские шавки, но я не позволял себе раздражаться этим лаем. Да зачем оглядываться так далеко? Вот вчера на приеме берлинцы устроили мне, члену советского правительства, овацию, а сегодня один из монархических листков, редактор которого был у меня вместе с другими журналистами на пресс-конференции, вздыхает о том, что в блаженные времена, при кайзере Вильгельме II, полицайпрезидиум выслал Луначарского в двадцать четыре часа из Берлина, а вот теперь, в 1925 году, этого безбожника-большевика чествуют официальные лица.

— Как? Разве вас высылали из Берлина? — Моисси с напряженным любопытством смотрел на Анатолия Васильевича.