Наши пальцы на лучевой артерии. Слава богу. Пульс у Пелагеи Ивановны начинает замедляться. Теперь ведем отсчет в обратном направлении: сто сорок… сто двадцать… сто. И вдруг, когда мы оба уже ощущаем на губах сладостный вкус победы — провал! Пульс исчезает. Не шевелимся. Каменеем. Наши пальцы встречаются. Его — осторожные, холодные. Мои — порывистые, горячие. Пульса нет!
И тогда с нами что-то происходит. Какой-то внутренний, внешне неприметный взрыв. Наши сердца тоже набирают бешеную скорость. И в этот миг ощущаем сердцем, кожей, всем своим существом прорвавшуюся крохотную пульсовую волну. Вторую. Третью. Жизнь! Солнце!
— Все в порядке. — Голос врача еще глух. Под белым халатом часто вздымается его грудь. Бросив ласковый взгляд на Пелагею Ивановну, он прощается с нами.
…Шепотом разговариваю с Пелагеей Ивановной.
— Вы так нужны другим сыновьям, моя родная! — И снова глажу, бесконечно глажу потеплевшую руку.
Слезы наконец прорываются из ее глаз, принося утешение, облегчая страдания.
Общее горе еще теснее сплотило нашу бригаду. По очереди дежурим у постели Пелагеи Ивановны. Приносим плюшки из серой лайковой муки, крохотные баночки с вишневым вареньем. А тетя Дуня, выдумщица, подарила больной чижа Яшку.
— Имя и песни у него веселые, может, горе и рассеится помаленьку? — улыбнулась она.
Пелагея Ивановна велела выпустить Яшку из клетки, и он быстро освоился с комнатой и ее обитателями.
Сегодня у больной дежурит тетя Дуня. В синем тазике принесла воды умыться, деревянным гребешком расчесала густые, со снежными отметинами волосы Пелагеи Ивановны. А пока Анна Михайловна Ермилова варила на кухне пшенную кашу, начала читать вслух «Вечерку».
«…Войска 2-го Белорусского фронта после двухдневных боев, сегодня, двадцать седьмого июля, штурмом овладели городом и крупным промышленным центром Белосток…»
Пальцы Пелагеи Ивановны комкают край лоскутного одеяла.
— Белосток далеко от Минска? — спрашивает она.
— Не знаю, — отвечает тетя Дуня, а сама думает: «А как там на фронте мои сыны? Вернутся ли?» Украдкой от подруги смахнула навернувшуюся слезинку. И тут же начала корить себя. Сколько раз на семинарах доктор объясняла, что у постели больного выражение лица должно быть веселое, улыбка бодрая, а слова такие, чтобы до сердца доходили быстрей валерьяновых капель, а она вот не сдержалась.
— Ти-ти-ти, — бодро заливается пеньем Яшка, словно показывая пример тете Дуне. — Ти-ти-та…
— Заливается-то как, — взяв себя в руки, кивает голевой в сторону Яшки тетя Дуня. — И никакой музыкальной школы ему не надо. Вы только послушайте его, Пелагея Ивановна. Веселый сегодня какой!..
Но Пелагея Ивановна лежит, закрыв глаза.
Тетя Дуня наклоняется к ней:
— Как себя чувствуешь, Пелагея Ивановна? Лучше?
— Сердце печет. Как горячий кирпич в груди, — еле слышно отвечает больная.
Тетя Дуня капает в мензурку лекарство.
— Выпей, боль как рукой снимет.
Пелагея Ивановна нехотя пьет. На застывшем лице живут только глаза. Нос заострился. Губы потрескались.
Приняв лекарство, она смотрит в одну точку. Ее тоскующий взгляд не может оторваться от коробочки на старом комоде. «Что там? Может, последнее письмо Бориса?»
Анна Михайловна приносит из кухни кастрюльку с пшенной кашей.
— Плохо ешь, Пелагея Ивановна, — вздыхает она. — Разве так поправишься. Может, попросить доктора прописать тебе уколы какие от сердечной тоски.
— И без уколов выходим! — сердится тетя Дуня.
— Теперь мне все равно, — еле слышно отвечает Пелагея Ивановна.
— Как это — все равно? — строго говорит Анна Михайловна. — Мы с вами еще должны отпраздновать Победу, повидаться с однополчанами Бориса!
Веки Пелагеи Ивановны вздрагивают.
— Нельзя так думать, — говорю я. — Не такое сейчас время. — Вспомните тех, кто тяжело ранен в боях. Может, среди них — фронтовые друзья Бориса, его однополчане, те, с кем он освобождал одни и те же города. И навестить их некому. — Лицо Пелагеи Ивановны чуть приметно подергивается. — Только на одном нашем участке теперь пятьдесят восемь инвалидов войны. Им необходимо не только лечение — материнская ласка, забота. Помните, я рассказывала вам о Наташе? Тяжелый порок сердца, а она работала как здоровая — в две смены. Теперь у нее отнялась правая рука, парализована речь. А кроме нас у нее никого нет. Что было бы с ней, если бы кто-нибудь из членов нашей бригады сказал о Наташе: «Мне все равно».