— Уж раз вы жаждали беседовать, — витиевато говорил Фрянсков, — то не поглядывайте на свои часики, а послушайте в подробностях про меня.
Голиков раздраженно кашлянул. Вместо разговора о завтрашнем собрании сиди в гостях, выслушивай то песенки, то прибауточки хозяина. Видимо, руководители проявляют не такой уж бюрократизм, когда для беседы вызывают товарищей к себе в кабинет.
— История моя, — неторопливо завел Фрянсков, — имеет поучительное название: «Как я всю свою жизнь собирался жить».
Он словно специально играл у Сергея на нервах. Предупредив, что идти надо «издаля», с первой империалистической войны, он начал:
— Отбыл я ту войну целиком всю. От звонка до звонка. Вернулся сюда, в родный дом, и, хоть измученный был, как на льду крокодил, принялся производить здесь революцию. Вот этой рукой, — Фрянсков показал свою руку, — и этой самой сашкой, — кивнул он на клинок, привешенный к стене. — Произвел и думаю: теперь начну жить в полное удовольствие, поскольку все мое — и воды, и недры, и полнодержавная моя власть.
«Нет, — говорят мне, — трошки потерпи. Надо провести еще борьбу с голодухой, тифом, а самое главное — с бандами».
«Пожалуйста», — отвечаю. Опять вооружаюсь дорогой подругой сашкой, теряю в бою ногу. Вот тут была у меня коленка. — Он звучно постучал по деревяшке, пристегнутой к культе. — Так меня в ту коленку и засветили пулей. Засветил есаул Кошкин. Я конем на него скакал, он хотел мне с нагана в живот и промазал в растерянности. Ну, ближа к делу. Бандитов стребили, голодуху прикончили, теперь-то уж живи!
«Нет, говорят, давайте коллективизацию и пятилетки по четыре года».
Дали. А тут вот он, Гитлер. Прикончили и Гитлера в его собственной берлоге. Не скажу, что я его рубал лично, но восемнадцать тысяч пятьсот рублей своего с бабкой сбережения пожертвовал на танки. А как взяли Берлин, мы пять лет спать-отдыхать или разогнуть горб не помнили и с полной честью провели восстановительный период. Теперь-то уж во все удовольствие можно жить!
«Нет, говорят, давай, Лавр Кузьмич, преобразовывай климат. Метися с хутора, а уж после начнешь жить». А мне семьдесят шесть. Завтра ни встать ни сесть. — Очень довольный собой, своими рифмами, Фрянсков захохотал, блестя голыми деснами.
Он сделал знак бабке, та принесла соленый арбуз, порезала сверху вниз на скибы, развалила на стороны огромным бордовым цветком. Лавр Кузьмич ковырнул из бутылки картонную штампованную пробочку, разлил водку по стаканам.
— Не гребуете с нами? — спросил он Голикова.
Из-за язвы пить Сергею не полагалось, но он взял стакан, чокнулся с мужчинами, с бабкой и выпил.
— О! — Фрянсков посмотрел на него уже ласковей. — Ну, а какой все ж таки дадите ответ насчет меня? Имею я право хоть под старость спокойно пожить или не имею? Молчите?.. А Щепетков Матвей Григорьевич, хоть имел всего два класса образования, не молчал. Бывало-к, падаем на походе, просим у него: «Матвей Григорич, дай отдохнуть». А он, сам чуть живой, сам кругом пораненный, выпрямится в седле, как орел, и говорит: «Никаких отдыхов ни вам, ни мне лично во век веков не будет. Раз мы, говорит, красные революционеры, то вся-то наша жизнь есть борьба!»
Фрянсков назидательно поставил палец перед носом Голикова и заключил:
— Это самое каждому положено помнить. Что вся-то наша жизнь — борьба.
— Так черта ж вы хотите, если сами все знаете? — озлился Голиков. — К чему эти загадки загадывали?
— А я не себе загадывал. Я вам, — опять захохотал Лавр Кузьмич, явно рисуясь перед Розом. — Желаю знать, как вы, товарищ секретарь райкома, ответите мне на мою историю жизни. Желаю, чтоб со мной все нынешние начальники так же обращались, как Щепетков. Без брехни!
Он опять приблизил к лицу Сергея заскорузлый палец, покрытый понизу ороговевшей пластиной мозолей, и, уже не оглядываясь на Роза, раздраженно подергивая усиком, продиктовал:
— Матвей бы Григорьевич не стал бы врать, что покидать мне родный хутор прекрасно и замечательно. Сказал бы, что это мне плохо, но требует революция! Не хвинтил бы и не подходил с дальней стороны — что́, мол, я думаю о собрании…
В комнатенке было жарко, пахло соленым арбузом и чадило из лампы. На Сергея смотрели птичьи чучела своими белыми ватными глазницами, в которые Лавр Кузьмич не вставил еще глаза. Ушастый филин, мордатый, как кошка, тоже недоконченный, но уже с наклеенной Фрянсковым казенной этикеткой «Ростовская таксидермическая фабрика», раскинул вдоль стены крылья. Фрянсков принес из погреба светлого вина в огромной погнутой жестяной кружке, дегустировал его с Розом, не очень насилуя Сергея, поскольку душа гостя меру знает и гость показал уже, что не брезгует хозяйским хлебом-солью.