Бледные губы Веры, когда она произносит свое круглое вологодское «о», вытягиваются в белую пухлую дудку. Люба понимала, что никакой парень никогда не целовал эти крупные, будто у гориллы, губы и, наверно, никогда не поцелует. Но Вере, кажется, было сейчас хорошо. Она рассказывала, как в городок вступили русские солдаты, а навстречу повыползали пленники. Солдаты согнали окрестных коров, принялись доить. Вера рассказывала:
— Бойцы налили мне кружку и говорят: «Пей молочко, бабка». Потом пригляделись, говорят: «Это не бабка, а женщина». А еще через время совсем разобрались: «Да это ж, говорят, девка!»
Она смеялась, морща белые губы, деликатно прикладывая к ним кончик платка. Голубов встал, чтоб уходить, сжал ее плечи, как сжал бы мужчина мужчине. С порога объяснил Гридякиной, что у него дела. Любе тоже пора было вставать, но она давно уже знала, что никуда отсюда не уйдет, останется у этой печи, если хозяйка не выгонит.
Глава восьмая
А в степи разрастался ветер. Он шевелил меж землей и звездами облака, натягивал линии проводов на столбах и, пробуя силу, вплетал свой голос в гудение трансформаторных будок. Шел он не с моря — влажного, мягкого, а с яростного сухого востока. «Астраханец».
Давно известно: если «астраханец» не «убьется» в трое суток, он будет дуть до шести, не утихнет в шесть — перевалит на девять, затем на двенадцать. От этой арифметики теперь отвыкают: все заранее сообщается в метеопрогнозах. Но степная живность задолго до прогнозов начинает жаться к человеческому жилью, к корму. Лисы подходят к птицефермам, заяц, преодолевая страх перед машинами и ненавистным духом бензина, залегает близ хуторских садов на пахоте, иногда в шаге от шоссейной дороги; куропатки летят на тока к просыпанной с июля пшенице, хоронятся у стожков, под зимующей в бригадах техникой, — чуют приближение «астраханца».
Без прогнозов чуял и Степан Конкин. Уж несколько дней его легкие не справлялись с атмосферным давлением, сердце дергалось, как на бегу, а тело было пустым, омерзительно бескостным. Дни, пока он агитировал людей на пустошь, он хорохорился, теперь же, приволочась с собрания, дал Елене Марковне стягивать с себя галстук, ботинки. Раздетый, принялся дышать. Дыхание не было простым процессом. Следовало находиться в почти вертикальном положении на подсунутых под спину подушках, плечи держать развернутыми, локти оттянутыми книзу. Но воздуха — сколько ни вбирай его — не хватало.
И все же отдых был отдыхом. Без стука, без выкриков из зала и президиума. Славно быть не в жмущих ботинках, а в ласковых, надетых для дома шерстяных носках, шевелить в них пальцами, слушать воркование кипящих кастрюль, что вплывает из кухни. Цветы на окнах жена отодвинула от стекол, чтоб наступающим морозом не приварило листы, но тебе нет до этого дела, ты лежишь, вдыхаешь запах свежепротертых полов. Книги над головой, тоже с ходу протертые влажной тряпицей, источают чудесные, разбуженные запахи коленкора и ледерина.
А подними веки — и вот жена, Елена Марковна. Леля. Можно не говорить с ней, чтоб не работать губами. Просто смотри, как она — розовая, с усиками, с подбритыми на подбородке волосками — шьет на машине «Зингер» халаты для молочной фермы. Одна рука расправляет блестко-синюю набегающую материю, другая так быстро крутит колесико, что кажется, стоит на месте, отсвечивает на тыле таким же бликом, что никель колеса. Сияет и обитый фанерой, украшенный глазурью потолок, и вся комната, — умытая, согретая, — наверное, сотая в кочевой жизни Конкина и Лели.
Славно лежать в комнате.
Он лежал и знал, что ни черта в этом славного нет, что он уже два часа кряду врет, что единственно ему нужное — разобраться, почему не выбрали пустошь.
Собственно, в чем разбираться? Вот колхоз имени легендарного Матвея Щепеткова — первого председателя Совета, а вот полуторчком на мягоньких, видите ли, подушках — нынешний председатель Конкин. Пешка. Ноль без палки. Для него пустошь — мечта, для колхозников — пустое место. Он и они… Он — одно, они — другое. Блеск, твою в душу!.. Встать бы! Но попробуй нарушь режим — не оберешься напуганных лакированных улыбками жениных взглядов.