Грохнув дверьми, он ушел на кухню. В провале собрания виноват лично он. Продолжатель Щепеткова, он не ораторствует перед народом, а плямкает губами. Подогревает колхозников на каких-нибудь восемьдесят градусов, как молочко на пастеризации, вместо того чтоб жечь, взрывать каждым своим словом.
На оконце, разморенные теплотой, зеленели аспарагусы и фикусы — плантация Елены Марковны, забота о кислороде для мужа; на плите сыто ворковали кастрюли; отгороженный в углу двухдневный козленок толкал мешающую ему фанеру, пробовал ударять ее мягким шелковым лбом. Благодушие, сонность. Весь хутор закис в этой сонности. Даже Леля! Изобретает для супруга оправдания с научной, видишь ли, позиции!..
— Думаешь, это помощь — оправдывать? — крикнул он в дверь. — Какое мне оправдание, если я даже на Любу Фрянскову, единственную свою штатную единицу, не смог воздействовать? Вижу каждый час — и не сагитировал.
— Что ты хочешь? Чтоб я тебя за это колола ножницами? Сагитируй! — стараясь говорить весело, отозвалась Елена Марковна, зная, что лучше задеть мужа, чем возражать. — Только выпей наконец этот чертов стакан, — добавила она как бы между прочим.
Неожиданно Степан выпил, потребовал еще. На той волне, на которой Елена Марковна не имела над ним ни малейшей силы, стал одеваться для улицы, коротко сообщил, что хватит отсыпаться-обжираться, когда дел в кабинете пропасть.
Глава девятая
Восток нарядно светился. Из-под оранжевой, будто дынная скиба, полосы потягивал железный ветер. Скотины и собак на улицах не было; ребятишки бежали в школу быстро.
Шагая на работу, напрягаясь от стеклянного холода, охватившего за ночь мир, Люба чувствовала, что озябли не только ее колени, лоб, но от постоянных неудач иззябла душа. Все внутри было так заторможено, что походило на замедленную киносъемку, когда актер, прыгая с дерева или забора, не летит, как полагается, стремглав, а тягуче висит и висит в воздухе. Люба, собственно, уже не висела. Этой ночью она упала, поселившись в каморке Веры Гридякиной, самой горькой в хуторе девахи, и теперь уныло решала, что надо бы раньше уйти со службы, перетащить в эту камору свои вещички. Не каторга, наконец. Может же человек освободиться пораньше!..
На крыше сельсовета она увидела вместо вчерашнего линялого флага — новый, шелковый. Этот флаг сберегали к Первому мая, хранили в сейфе рядом с печатью и особо важными документами, а сейчас он пружинисто разворачивался, стрелял на ветру. Снег вдоль дома был отброшен, на расчищенном крыльце стоял вербовый краснокорый веник для обметания сапог, обе доски — «Совет депутатов трудящихся» и «Курсы преобразователей природы на землях и водах Волго-Дона» — были протерты.
«Только рассвело, когда ж Конкин успел все это?» — встревожилась Люба, предчувствуя от такого парада неприятности. Действительно, лишь вошла, Конкин сказал:
— Немедленно меняй физиономию.
— То есть как?..
— С похоронными глазами, — ответил он, — в Совете не работают. Посетители явятся не для того, чтоб помирать от твоих взглядов.
Он сидел перед разложенными на столе бумагами и бритвенным прибором, был свежевыбрит, резко пахнул тройным одеколоном, которого Люба не выносила.
— С траурным твоим настроением, — заключил он, — будем кончать.
Он потребовал от Любы набраться фантазии, представить, что живет она за тысячи километров отсюда, в залитой солнцем Испании. В сегодняшней, франкистской. И она не Люба, а, к примеру, Сильвия…
Любе только этого не хватало. Мало ей вчерашней трепотни Голубова, так теперь слушай еще эту алалу. А Конкин всерьез требовал представить, что она — донна Сильвия. Но не та донна, которая имеет длинный автомобиль, виллу, а такая же, как здесь, трудяга, комсомолка!.. Франкисты средь солнца, прямо средь яркого дня, расстреливают демонстрацию. Залп — и упал пацан, что шел с флажком перед демонстрантами; еще залп — и нет двух женщин, может, Любиных подруг по подполью. Лежат вот они под окнами аристократов, мажут асфальт кровью!.. Так неужели ж, мол, Люба не рванулась бы, не бросилась вперед, не отдала б свою жизнь, чтоб кровь по мостовым не лилась?
— А тут, — заорал Конкин, — та же война! Дали вчера залп — и нет решения хутора Кореновского ехать на пустошь. Еще дадут залп — и хутор Червленов откажется! А в эти минуты Любовь Фрянскова, секретарь Совета, томность глазами производит!..
Люба была подчиненной и молчала, но глядела на Конкина будто на маленького. Неужели и он и Голубов всерьез считают, что можно расшевелить чувства хуторян, что кому-то что-то требуется, кроме двух коров и двух кабанов в сарае?.. Конкин тем временем говорил, что надо использовать начавшийся «астраханец», ткнуть его в глава людям: дескать, доколе, товарищи, можно терпеть произвол стихии?