Раньше, когда еще училась в техникуме, Люба была уверена, что каждый коллектив дышит лишь общественными задачами. Но в хуторе она, каждый день убеждалась, что люди есть люди, с их житейскими унылыми делишками, шуточками.
Вот и сейчас, собираясь после проваленного вчера собрания, исполкомовцы спокойно зубоскалили, что покоряем-де природу, а задуло — и автомобили районных покорителей, Орлова и Голикова, со вчерашнего вечера загорают в хуторе, и когда б не лошадки, то и сами Орлов с Голиковым загорали б как миленькие. Люди позевывали, недоумевали, зачем приспичило их вызывать, и Любе было стыдно за Конкина, который поднялся над столом и, вместо того чтоб просто сказать: «Товарищи», вдруг весело выкрикнул: «Друзья!» Затем еще веселей: «Братья!» Это с черным-то лицом! С чугунными, не отогревшимися еще губами!..
Все глядели мрачно, испуганно — и Настасья Семеновна, и секретарь партбюро Черненкова, и даже Голубов, не говоря уж о червленовцах, приехавших в эмтээсовском автобусе. Люба их понимала: веселиться надо, когда весело, не тогда, когда тоскливо. Дарья Черненкова повернулась с передней скамьи, приставив к виску палец, покрутила: дескать, с приветом, чокнулся с морозу Степан Степанович.
А он еще и повестку дает какую-то поэтическую: «Агитработе — солнечную дорогу». И объявляет, что все сидящие здесь, на этих скамьях, являются не только сыновьями Плеханова, Ильича, Сталина, но и родоначальниками будущих великих деятелей России, что иными они исторически не имеют права быть! Поэтому обязаны покорять бандитствующий за окнами «астраханец», вести хуторян на орошаемую землю, не допуская в Подгорнов — к допотопной мотыге, к ярму на шеях быков и на собственных своих шеях!
Любе что? Она вносит это в протокол. Хоть рука у нее быстрая, но полностью, конечно, не запишешь, когда Конкин цитирует вчерашние выступления, громит их казенщину, считает безобразием, что еще ночью не созвал исполком, не обсудил по горячему следу, как убеждать хуторян. А убеждать так, чтоб речи походили на «Интернационал», который поют стоя, произнося слова с бьющимся сердцем, с гордым сознанием, что хозяева мира мы, народ, и нам никто не указ — ни царь, ни сам бог, ни герой!
Люба и это пишет. Ясно, опять не успевает, когда Конкин, говоря про вдохновение, которым обязаны пылать агитаторы, приводит стихи Пушкина «Пророк» и, чтоб доказать, насколько агитатор должен презирать всяческую неискренность, каким обязан быть прямо-таки святым, дает наизусть:
Сам отошел уже от озноба, порозовел, и члены исполкома, говоря по правде, тоже изменились, стали поддаваться оратору. Но Любе чихать. Ей противно, что Конкин говорит исполкомовцам, а сам и ее стрижет глазами, продолжает перевоспитывать. Ей не перевоспитываться, ей сбегать бы домой.
Сбегай, если в повестке Конкина двенадцать пунктов!.. Каждый начинается словами: «О создании», «О сотворении», «О рождении». Немедленно, мол, рождать группу добровольцев-разведчиков из стариков и молодежи, чтоб самостоятельно разведывали участки для переселения. Отыщут что-нибудь лучше пустоши — на здоровье. Избрать разведчиков независимо от их партийности-беспартийности, независимо от должностей. Хорошо б рядовых землеробов. Выделить им грузовик — пусть катают по собственной воле!
Записывая, Люба видела, что хотя исполкомовцы и загорались уже огнем Конкина, но на их пламя ведрами рушилась вода таких настороживающих слов, как «независимо от партийности-беспартийности». Пугала их и дезорганизующая, пускающая на самотек формулировка: «По собственной воле».
Конкин втолковывал, что беспартийность людям не криминал, что говорит он о беспартийности как о массовости, а волю он требует не для кулаков, а для владельцев колхозной пашни!
Он давно сбросил пиджак, вспотел, крахмальная пикейная рубаха была на нем мокрой даже у манжет. Его с лёта во всем поддерживал Голубов, но при этом кидался на окружающих, клеил им такие ярлыки, что шум разрастался, затягивался, и Любе хотелось бы убить Голубова.